Компас — страница 63 из 86

— Франц, прости, прости меня, мне жаль, не знаю, что на меня нашло. Однако и ты ничего не сделал, чтобы сгладить ситуацию.

Я (смертельно оскорбленный, с патетикой в голосе). Ничего, давай забудем. Лучше посмотрим, есть ли что-нибудь съедобное в этой роскошной харчевне, куда ты нас привела.

— Если хочешь, можно пойти еще куда-нибудь.

Я (решительно, однако не совсем искренне). Нельзя уходить из ресторана, если ты уже сел и прочитал меню. Так не делают. Как говорите вы во Франции, если вино налито, его надо выпить.

— Я могу почувствовать себя плохо. Если ты передумаешь, мне тотчас станет плохо.

Я (мрачно, по-прежнему прячась за меню). Ты неважно себя чувствуешь? Тогда это объясняет твои перепады настроения.

— Франц, ты точно выведешь меня из терпения. Если ты и дальше будешь так себя вести, я ухожу, возвращаюсь к работе.

Я (струсил, испугался, смутился, сразу положил на стол меню). Нет, нет, не уходи, я сказал просто так, чтобы тебя позлить, я уверен, что здесь все вкусно. Даже очень.

Она рассмеялась. Я уже не помню, что мы ели, помню только тихое звяканье микроволновки в пустом ресторане перед подачей каждого блюда. Сара рассказывала мне о своей диссертации, о Хедаяте, о Шварценбах, о дорогих ее сердцу людях, о зеркалах, отделяющих Восток от Запада, которые, по ее словам, она хотела разбить посредством постоянного кочевья, номадизма[539]. Явить миру ризомы[540] общей конструкции под названием современность. Показать, что «уроженцы Востока» не только были ее строителями, но и часто становились зачинателями ее сооружения, активными его участниками; показать в конечном счете, что теории Саида,[541] вопреки ему самому, стали одним из орудий наиболее изощренного господства: вопрос не в том, прав Саид или не прав в своем видении ориентализма; проблема в том, что разрыв, онтологический ров между доминирующим Западом и подчиненным Востоком, с которым согласились его читатели, брешь, проделанная за пределами колониальной науки, способствовала реализации данной модели и явилась завершением a posteriori[542] сценария доминирования, против которого мысль Саида намеревалась бороться. В то время, как история могла быть прочитана совершенно по-другому, утверждала Сара, написана по-другому, с позиций разделения и непрерывности. Она долго говорила о святой троице постколониализма[543]: Саид, Бхабха[544], Спивак[545], о проблеме империализма, о различиях Восток — Запад, о XXI веке, когда перед лицом насилия нам совершенно необходимо избавиться от абсурдной идеи полной инакости ислама и принять не только ужасающую жестокость колониализма, но и все то, чем Европа обязана Востоку, — согласиться с невозможностью отделить одно от другого, с необходимостью изменить точку зрения на эту проблему. Она говорила, что вместо дурацкого покаяния одних или ностальгии по колониальным временам других следует отыскать новое видение Востока, которое включало бы в себя другую сторону. Двустороннее видение.

Обстановка весьма способствовала ее рассуждениям: мебель, обитая тканью «под Восток», соседствовавшая с безделушками made in China и с несомненно парижскими манерами хозяина заведения, являлась наилучшим примером, подтверждавшим ее тезис.

Восток является воображаемой конструкцией, совокупностью представлений, откуда любой, где бы он ни находился, может черпать до бесконечности. Наивно полагать, продолжала рассуждать вслух Сара, что сегодня наличие чемодана с представлениями о Востоке характерно только для Европы. Нет. Эти образы, этот чемодан с сокровищами доступен всем, и все, по мере производства культурной продукции, добавляют в него новые рисунки, новые портреты, новые музыкальные произведения. Алжирцы, сирийцы, ливанцы, иранцы, индийцы, китайцы также черпают из этого сундука, из этого мира воображаемого. Я сейчас приведу очень яркий и очень современный пример: принцесс в вуалевых покрывалах и летучие ковры студии «Дисней»[546] можно рассматривать как «восточные» детали, а можно и как «приобщение к Востоку»; в нынешней действительности они соответствуют второму выражению, относящемуся к позднейшей конструкции иного мира воображаемого. В Саудовской Аравии эти фильмы не просто разрешили для показа, но и получили повсеместный прокат. Их используют во всех учебных короткометражках (объясняющих, как молиться, как поститься, как организовать жизнь правоверного мусульманина). Современное закрытое общество Саудовской Аравии является, по сути, фильмом Уолта Диснея. Ваххабизм — это фильм Диснея. Кинематографисты, работающие для Саудовской Аравии, делая свои фильмы, добавляют образы в общий фонд. Другой пример, совершенно убийственный: публичное отсечение головы кривой саблей, которой орудует палач в белом, или, еще кошмарнее, сдавливание шеи до тех пор, пока голова не отделится от тела. Это также результат общего представления, составленного на основе мусульманских источников, преобразованных посредством различных современных воззрений. Эти бесчеловечные поступки занимают свое место в мире воображаемого; они являются продолжением построения общей конструкции. Мы, европейцы, с ужасом смотрим на них с позиции отчуждения, но они столь же ужасны для любого жителя Ирака или Йемена. Даже то, что мы отвергаем, то, с чем не намерены мириться, является порождением общего мира воображаемого. То, что в этих бесчеловечных казнях мы определяем как «другое», «отличительное», «восточное», является таким же «другим», «отличительным» и «восточным» для любого араба, турка или иранца.

Слушая вполуха, я внимательно разглядывал ее: несмотря на круги под глазами и худобу, ее лицо выглядело энергичным, волевым и нежным одновременно. Ее глаза горели огнем мысли; грудь, казалось, стала еще меньше, чем была несколько месяцев назад; из выреза ее кашемирового джемпера выглядывал того же цвета кружевной лифчик, тонкая полоска бретельки которого угадывалась под трикотажем на плече. Вдоль кружевной границы и выше, до самых ключиц, виднелась россыпь веснушек; я смотрел, как над ключицами болтаются сережки, два геральдических щита с неведомыми гербами. Ее волосы, высоко зачесанные, удерживал маленький серебряный гребень. Ее прозрачные руки с длинными синеватыми венами порхали по воздуху в зависимости от хода ее мысли. Она едва прикоснулась к содержимому тарелки. Я вспомнил о Пальмире, о том, как прикасался к ее телу, как хотел прижаться к ней так крепко, чтобы полностью раствориться в ней. Она уже перешла к другой теме, рассказывала о своих сложных отношениях с Жильбером де Морганом, ее научным руководителем, с которым, как она напомнила, я однажды встречался в Дамаске; ее беспокоили его перепады настроения, его запои и приступы отчаяния — но главное, его злосчастная склонность к студенткам младших курсов. Он отирался возле них, словно хотел заразиться юностью. Но далеко не все позволяли ему вампирить. При этом напоминании я хмыкнул, блудливо улыбаясь, за что тотчас и получил нахлобучку: Франц, это не смешно, ты такой же мачист, как и он. Женщины — это не вещь, ну и т. д. Неужели она догадывалась о моем желании, несмотря на все мое стремление замаскировать его, скрыть за предупредительностью и вниманием? Она снова сменила тему. Ее отношения с Надимом становились все более сложными. Они поженились, доверительно сообщила она мне, чтобы Надиму было проще перебраться в Европу. Но, прожив несколько месяцев в Париже, он понял, что тоскует по Сирии; в Дамаске или Алеппо он был известным концертирующим музыкантом, во Франции он стал еще одним мигрантом. К несчастью, поглощенная написанием диссертации, Сара не могла уделять ему много времени; Надим возненавидел принявшую его страну, повсюду видел расистов и исламофобов; он мечтал вернуться в Сирию, и недавнее обретение постоянного вида на жительство наконец позволило ему уехать. Они, в общем-то, разошлись, сообщила она. Она чувствовала себя виноватой. Она выглядела очень измотанной; внезапно в глазах ее заблестели слезы. Мои эгоистичные надежды, пробужденные ее откровениями, не оправдались. Она извинилась, я неуклюже попытался ее успокоить, сказав, что после защиты все наладится. После защиты она окажется без работы, без денег, без планов на будущее, заявила она. Я буквально умирал от желания крикнуть, что горячо люблю ее. В моих устах эта фраза преобразилась в неуклюжее предложение немного пожить у меня в Вене. Она сначала смутилась, но потом улыбнулась и поблагодарила, сказав, что это очень мило. Очень мило, что ты так заботишься обо мне. Более чем. А так как волшебство всегда явление редкое и мимолетное, ее слова немедленно прервал хозяин заведения: он бросил нам счет, который мы не просили, в ужасную бамбуковую чашку, украшенную нарисованной птицей. «Bolboli khoun-e djegar khador o goli hasel kard, раненый соловей, теряющий свою кровь, дал жизнь розе», — подумал я. Но стоило мне произнести «бедняга Хафиз», как Сара немедленно поняла мой намек и рассмеялась.

Потом мы пошли по улице, ведущей к Монмартрскому кладбищу, этому мирному могильному сообществу.

4:30

Странные, однако, диалоги неожиданно завязываются среди могил, думал я, стоя у надгробия Генриха Гейне — ориенталиста («Где упокоится усталый путник, под пальмами юга или липами Рейна?» — ни там ни тут: под каштанами Монмартра): лира, роза, мраморная бабочка, утонченное лицо смотрит вниз; две черные плиты, семьи Маршан и дамы Беше, обрамляют незапятнанную белизну лица Гейне, склонившегося над ними, словно печальный сторож. Сеть подземных коммуникаций связывает захоронения между собой, Гейне с музыкантами Гектором Берлиозом и — рядом с ним — Шарлем Валантеном Альканом, а также с Галеви, композитором, написавшим «Иудейку», они все здесь, держатся вместе, локоть к локтю. Чуть подальше Теофиль Готье, друг