е сумерек каждую секунду мы обнаруживали новую желанную краску, — Сара вздыхала и смеялась, вздыхала и смеялась, а я со страхом слушал этот смех, боялся его и хотел его слышать точно так же, как хочу его слышать сегодня, ночью, в Вене, когда, словно зверек, пытающийся поймать падающие звезды, я пытаюсь поймать воспоминания о Саре. Напрасно я роюсь в памяти, от той ночи, проведенной подле нее, остались лишь проблески воспоминаний. Блеснет, как молния, после прикосновения щек неловкое свиданье наших губ — губ замерших и жадных, что после первого свидания исчезали под пальцами, бежавшими по лицам нашим, исцеляя обе головы, столкнувшиеся лбами — случайно, из-за дурацкого смущения, от неожиданности, познав друг друга в поцелуях, ведь несколько минут назад ничто не предвещало ни замиранья сердца, ни перехват дыханья, ни потребности пересмотреть года, что прочь ушли, мечты, мечтания несбывшиеся, чей пресный вкус зачеркнут, вычеркнут дебютом жизненным, желанием дышать, смотреть вплотную, глаза в глаза, закрыть глаза, когда невыносимо, заново открыть, чтоб те глаза, что на нас смотрят, целовать, прижав к ним губы, а потом измерить рост, схватившись за руки, чтоб пальцы сжать, сплетая их в объятья.
Вспышка, осветившая очертания взметнувшегося вверх торса, горизонт, перечеркнутый беломраморным барьером ее груди, под которым плавают круги ее живота; проблеснула какая-то мысль, си мажор, подумал я, си мажор, и на миг затерялся вдали от настоящего, увидел себя, в тональности си мажор, творцом движений другого, очевидцем — на несколько секунд — своих собственных поставленных вопросов, почему си мажор, как избавиться от си мажора, и эта мысль оказалась настолько невыносима, столь зловеща, что в той дали меня на миг парализовало, но Сара заметила (замедление ритма, нежное касание моей груди) мои сомнения, и ее невообразимая нежность быстро освободила меня от них.
Вспышка шепота в ночи, гармония звуков, обкатанных трением голосов о тело, вибрация раскаленного воздуха Тегерана, сладостное опьянение как следствие музыки и приятного общества, — кто мы такие, спрашивает нас та ночь, и время не в силах предать ее забвению, как не в силах предать забвению темный блеск смеющихся глаз, томную грудь, вкус кожи, немного шершавящейся под языком, запах пота, волнующую кислинку раскрывшихся складок, нежных, чувственных, где выплескиваются через край неторопливые волны наслаждения; мягкие кончики обожаемых пальцев в моих волосах, на моих плечах, на моем члене, который я сначала пытался укрыть от ее ласк, но потом расслабился, предложив себя, чтобы слияние продолжилось, ибо ночь неумолимо приближалась к рассвету; один в профиль и другой, и непонятно, чье дыхание исторгло этот приторный запах, мы словно слившиеся в объятиях статуи, наши руки сжаты у ее груди, колени в подколенных впадинах, взгляды сцеплены, скручены, словно змеи кадуцея, раскаленные языки, что стынут от соприкосновения при укусе то шеи, то плеча, пытаясь удержать в узде наши тела, едва слышно произносят имя, но оно немедля распадается на слоги, рассыпается на фонемы, и они задыхаются в тесноте объятий.
Прежде чем алая заря воинов из «Книги царей»[632] спустилась с горы Демавенд, в изнемогшей тишине, все еще изумленный, зачарованный прижавшейся ко мне Сарой, я неожиданно услышал, как раздался призыв к молитве, приглушенный, тонущий в городских звуках, отчего в Тегеране о нем постоянно забывают, — хрупкое чудо, доносящееся то ли из соседней мечети, то ли из ближайшей квартиры, адан падает на нас, обволакивает нас, осуждая или благословляя, бальзамом звуков; «Когда сердце мое бьется, пылая от любви к этому городу и его голосам, я начинаю ощущать, что мои прогулки всегда имели единственную цель: уловить смысл этого призыва», — говорил Мухаммад Асад, и наконец я понимаю этот смысл, глубинный смысл, состоящий в блаженстве делиться и любить, и я знаю, что Сара, как и я, думает о печальной альбе[633], признанном жанре поэзии трубадуров; призыв к молитве сливается с песней ранних птах, городских воробьев, этих соловьев бедных («Сахар болбол хекайат ба саба кард — На заре соловей поведал утреннему ветерку…»), с ворчанием буксующих автомобилей, с запахами асфальта, риса и шафрана, навсегда ставшими для меня неотъемлемой частью Ирана, со вкусом соленых капель на коже Сары: мы лежим в непозволительных позах, слушая звуки краткого безвременья, сознавая, что оно означает любовь и расставание при свете дня.
6:00
Ответа еще нет. Интересно, в Кучинге, столице провинции Саравак, есть Интернет? Да, конечно есть. Нет больше таких мест на земле, где не было бы Интернета. Даже на самых кровавых полях сражений — к счастью или к несчастью — можно поймать связь. Даже в монастыре в Дарджилинге, где сейчас Сара, рядом есть веб-кафе. Невозможно оторваться от экрана. Даже среди катастрофы.
Когда на следующий день после той необыкновенной ночи она, дрожа от горя и чувства вины, отбыла первым же самолетом, летевшим из Тегерана в Париж вечерним рейсом «Эйр Франс», после того как весь день, не смыкая глаз, она бегала от одного полицейского участка к другому, чтобы уладить свои запутанные дела с визой, секрет которых известен только иранцам, вооруженная бумагой, наспех состряпанной посольством Франции, которое извещало о тяжелейшем состоянии здоровья ее брата и просило иранские власти облегчить ей возможность вылета, в то время как внутренний голос словами матери нашептывал ей, что Самюэль уже скончался, что бы ей об этом ни говорили, угнетенная страшным известием, расстоянием, непониманием, недоверием к полученному ею сообщению, в тот же вечер, пока она, пытаясь заснуть в своем кресле, летела среди равнодушных звезд, я бросился к Интернету, чтобы отправить ей письма, письма и письма, которые она, быть может, прочтет по прибытии, на что надеяться мог только такой глупец, как я. Удрученный, остервеневший и недоверчивый, в ту ночь я тоже не сомкнул глаз.
Со вчерашнего вечера и до самого утра мать безуспешно звонила Саре; потеряв надежду, она связалась с институтом, с консульством, поставила всех на уши, и наконец, когда Сара, стыдливо послав мне воздушный поцелуй, закрыла дверь в ванную комнату, чтобы скрыть свое присутствие от постороннего взгляда, ко мне пришли и сообщили, что несчастный случай произошел вчера после полудня, несчастный случай, происшествие, расследование, никто ничего толком не знал, а Саре следует позвонить матери домой, и слово домой, не в больницу, не бог знает куда, а домой, пробудило в ней предчувствие трагедии. Она бросилась к телефону, я снова вижу телефонный диск, вижу, как дрожат ее руки, как она ошибается при наборе номера, и я стушевался, удалился — и я тоже, из вежливости и из трусости.
Весь последний день я блуждал вместе с ней на самом дне иранского правосудия, в бюро паспортов, королевстве слез и сребролюбия, где афганцы-нелегалы, в наручниках, в заляпанной красками и цементом одежде, удрученно тянулись мимо нас в окружении людей из Пасдаран, пытаясь отыскать в глазах окружающих хотя бы каплю утешения; мы прождали несколько часов, сидя на деревянной шлифованной скамье под портретами первого и второго вождей революции, и каждые десять минут Сара вскакивала, подходила к окошку и задавала один и тот же вопрос, твердила одно и то же: байад имшаб беравам, «мне надо уехать сегодня вечером, мне надо уехать сегодня вечером», а чиновник все время отвечал ей «завтра», «завтра», «вы уедете завтра», а так как любая страсть эгоистична, я надеялся, что она действительно уедет только завтра и я смогу провести еще один вечер, еще одну ночь с ней; я представлял себе, как стану утешать ее в несчастье, обрушившемся на нее, несчастье, которое мы отчасти предчувствовали, но самое ужасное, что в этой убитой прихожей, под негодующим взором Хомейни и толстыми стеклами очков близорукого Хаменеи я не мог обнять ее, даже взять за руку или вытереть слезы ярости, страха и бессилия на ее лице, опасаясь, как бы столь непристойный жест, оскорбительный для исламской морали, не лишил бы ее шанса получить выездную визу. Наконец, когда надежда обрести заветный штамп, казалось, уже потеряна, офицер (лет пятьдесят, коротко подстриженная седая бородка, толстый благодушный живот, в безупречно чистой форменной куртке) прошел перед нами к себе в кабинет; выслушав историю Сары, сей достойный отец семейства проникся к ней жалостью и с царственно-великодушным видом, присущим исключительно могущественным диктаторам, завизировав какой-то невразумительный документ, позвал своего подчиненного и приказал поставить в вышеуказанный паспорт печать, теоретически недоступную; этот подчиненный, тот самый твердокаменный чиновник, безжалостно выгонявший нас все сегодняшнее утро, слегка улыбаясь — то ли насмешливо, то ли с состраданием, — тотчас исполнил свою обязанность, и Сара улетела в Париж.
Си мажор — рассвет кладет конец сцене любви; смерть. Разве в «Песни о ночи» Шимановского, что так удачно связывает стихи мистика Руми с долгой ночью Тристана и Изольды, наличествует тональность си мажор? Не помню, но вполне возможно. Бесспорно, это самое возвышенное симфоническое произведение прошлого века. Ночь Востока. Восток ночью. Смерть и расставание. С голосами, прекрасными, словно скопление звезд.
Шимановский положил на музыку еще и стихи Хафиза: два цикла песен, написанные в Вене, незадолго до Первой мировой войны. Хафиз. Впечатление такое, что весь мир вращается вокруг его загадки, словно сказочная жар-птица вокруг горы. «Хафиз, тише! Молчи! Никому не доступны божественные тайны. У кого станешь спрашивать, что случилось с круговоротом дней?» Вокруг его загадки и его переводчиков, начиная с Хаммер-Пургшталя и до Ханса Бетге[634], чьи парафразы «восточной» поэзии переложат на музыку. Шимановский, Малер, Шёнберг и Виктор Ульман[635]