Перья птенца скоро станут красивыми. Они приобретут такую форму, будто каждое из удлиненных перьев крыла срисовано с веток ссохшейся сосны или наконечников для стрел. Оба глаза на его голове окружены слабо видимыми отметинами – словно знаками >, нарисованными чернилами и затем выцветшими. Смотрится очень кокетливо.
Родственники птенца будут ее остерегаться.
Шарахаться от нее.
Но они поймут, что она не собирается причинить им вред, что она почти не двигается, а если и двигается, то медленно, и не представляет для них угрозы.
Они научатся не обращать на нее внимания.
Когда они не обращают на нее внимания, ее переполняет гордость, ведь эти птицы хорошо разбираются в том, что им угрожает, точь-в-точь как разбираются в приливах, знают, когда вода прибывает и когда отступает и какую пользу она приносит им в том и другом случае. Они знают, какие богатства таятся на покрытых илом просторах.
Но их доверие нужно завоевывать каждый раз заново. Они знают людей.
Как и она теперь.
Куда бы они ни летели вместе, они всегда выстраиваются в небе буквой V.
Ее птенец будет смотреть им вслед, слушая, как они выкрикивают свои слова.
Говорят, слова, выкрикиваемые птицами этой породы, – это крики всех душ, ожидающих в раю своего рождения и вопящих о своем страстном желании жить. Они похожи на человеческие слова. Что. Что. Что. Перл. Перл. Прел. У них нет этих значений. Это же не человеческие слова. Потому они и не могут обессмыслиться, как человеческие. Можно лишить человеческие слова жизни, выбить ее из них, небрежно придав им скверную форму, противную заключенной в них жизни. Она знает по опыту, что все скверно сделанное, скверно задуманное и скверно переданное другому приводит к всеобщему позору и глубокому стыду.
Узнав об этом, а также об этой птице и ее повадках, она причастилась иной будничной жизни, и, чтобы познакомиться с ней, не надо было подыхать в канаве. Эта иная жизнь протекает параллельно с тем, что считают жизнью люди. У нее свои собственные формы, которые, подобно усикам плюща, возникают, расцветают, наслаиваются и покрывают друг друга для сохранности.
Причастилась. Усики.
Сейчас она пишет эти слова палочкой на песке, ведь помимо того, что она научилась ремеслу, она умеет писать и считать. Всему виной вспышка света. С мужем Энн Шеклок, Джеком Шеклоком, в кузне работал мальчик, которому в глаз залетела искра из горна. Мальчик промазал и вместо острия попал молотом по правой руке Джека Шеклока, раздробив ее так, что уже не вылечить.
Во главе кузни встала Энн Шеклок.
Местные мужчины разозлились.
Но Энн Шеклок во всем разбиралась и уже имела соответствующий опыт: ее отец был кузнецом, она была у него подмастерьем, сама здесь работала во время чумы, когда не могла ходить в школу, а затем намеренно вышла замуж за Джека Шеклока, чтобы сохранить отцовскую кузню.
Однажды девочка стояла на улице, надеясь, что ей дадут еды, но думала об этом молча, ведь если попросить еды и никто за тебя не поручится, это означает, что тебя бросят в тюрьму, заклеймят и отправят за море работать на табачных плантациях.
Ее заметил мужчина.
Он попросил ее подержать лошадь, пока Энн Шеклок будет ее подковывать. Он пообещал ей за это монетку.
Этот мужчина боялся собственной лошади.
Дело в том, что с лошадью была беда, и все об этом знали. Все, у кого были хоть какие-то деньги, поставили их на то, что лошадь лягнет девчонку и мигом отправит ее с этого света в лоно авраамово.
Девочка была маленькая, меньше лошадиных ног, и она встала рядом с чудесным животным, а мужчина притянул ее к лошади, взял за руки и положил высоко-высоко. Девочка потрогала там, где грудная клетка лошади соединялась с животом.
Лошадь не обратила на девочку внимания.
Потом она встала рядом с животным на мостик и дотянулась до его плеча. Лошадь повернула нос и толкнула ее головой, но легонько, и дохнула ей в волосы запахом травы – дыхание было сладким, а губы и ноздри мягкими.
Девочка слезла с мостика и подошла к ее крупу, а толпа на рыночной площади попятилась от задних ног лошади, когда девочка к ним подошла, потому что теперь лошадь должна была начать лягаться и брыкаться.
Девочка потянулась вверх и погладила ее бок.
Лошадь дошла вместе с ней до самой кузницы, точно ягненок, и Энн Шеклок подковала ее там без каких-либо трудностей, пока девочка разговаривала с лошадью, а та слушала, повернув к ней одно ухо.
В толпе, державшейся поодаль, оказалось полно одураченных. Сделавшие ставку на то, что девочка будет покалечена, хотели свои деньги обратно. А те, кто вообще не потратил никаких денег, тоже вели себя так, будто хотели деньги обратно.
Их гомон лошадь не беспокоил.
Потом толпа ушла, лошадь и ее хозяин тоже: лошадь лягалась и брыкалась потому, что ей не нравилось, когда на ней сидел этот мужчина. Монетку девочке так и не дали. Обещание оказалось лживым. Тогда Энн Шеклок, стоявшая в дверях и курившая трубку, подозвала девочку и сказала, что для нее есть работа. Девочка подумала, что, возможно, Энн Шеклок хочет, чтобы она присмотрела за новорожденным. Но Энн Шеклок сразу повела ее в самую глубину кузни, всучила ей кочергу и клещи и поставила аккурат возле средоточия жара.
«Знаешь, что такое шлак? – сказала она. – Нет? Это такая штука легче угля, которая под ним слипается и мешает огню делать то, о чем ты его просишь. Огонь ненавидит шлак. Шлак ненавидит огонь. А теперь давай посмотрим, сможешь ли ты отыскать и подцепить эту ненависть, чтобы мы ее потом выбросили».
Девочка разворошила огонь, заглянула в него поглубже, нащупала то, что, возможно, было шлаком, и выудила сначала большие, а потом маленькие его кусочки.
«Отлично, – сказала Энн Шеклок. – Орудия, которые я тебе дала, теперь твои. Это твои новые руки».
Стоя рядом с горном, Энн Шеклок казалась крепкой, как дерево, а иногда даже такой же высокой. Она была красивая: сзади волосы перевязывала веревкой, а спереди они свисали по обе стороны лба слипшимися клоками, и кожа на руках, кистях и лице была жесткой, обгоревшей и шершавой от пламени.
Она взяла девочку в подмастерья.
Пошла к надсмотрщику и подписала бумагу.
«Что случилось с твоим отцом? – сказала она. – А с твоей матерью?»
Девочка рассказала, как они сначала заболели, а потом оба умерли вдвоем в постели.
«Ты тоже болела?» – сказала Энн Шеклок.
«Я захворала, но не умерла», – сказала девочка.
«Это уж точно, – сказала Энн Шеклок. – Ты жива!»
Энн Шеклок дала ей карандаш, нож и тонкую деревяшку, чтобы начать на ней учиться.
«Сначала буквы и числа, а потом уже молот, иначе испортишь руки и уже никогда не сможешь писать», – сказала она.
А позже она сказала:
«Откуда ты так хорошо знаешь числа? Может, ты ученая или музыкантша? Кто тебя научил?»
«Не знаю».
«В числах заключалась музыка, – сказала ей Энн Шеклок. – Можно было отпереть числа, и в них таилась музыка. Так и музыка молота высвобождается, когда стучишь по изделию, которое изготавливаешь, и когда стучишь по наковальне, поворачивая изделие. Глубоко в человеческих ушах были молоточки и наковальни, – сказала она, – ведь кузнечное дело – это такое слушание».
И она рассказала девочке о Пифагоре, который первым заметил, что тяжелый молот издает один звук, а легкий – другой и что вся музыка, возможно, имеет отношение к легкости и тяжести.
«Из-за нашей музыки люди предпочитают держать нас подальше от своих домов, – сказала Энн Шеклок, – а еще потому, что они нас боятся, ведь мы имеем дело с огнем и превращаем вещества одно в другое. Нас любят за нашу магию, но потом, теряя здравый смысл, думают, что мы занимаемся черной магией, пугаются и злятся. Но когда мой отец играл на наковальне, у него получалось так хорошо, что можно было танцевать. У меня нет такого же таланта, как у него, но в тебе я его слышу. Я научу тебя, как он научил меня. Может, люди перестанут жаловаться. Может, их дома радушно закачаются в такт, наполнившись нашими звуками. Но будь начеку. Их может разозлить все что угодно. Они думают, что у нас есть способности, которых у нас нет. Они так сильно нуждаются в том, чтобы мы изготавливали и чинили вещи, что сама эта потребность в нас тоже их злит. А учитывая, кто ты такая, будь осторожна вдвойне. Они постоянно вопят, что это женщина выковала гвозди для распятия, когда ее муж-кузнец отказался. Словно эта легенда доказывает, что мы страшные существа, преисполненные зла. Так что при желании они могут сжечь нас в нашем же собственном горне. Следи за тем, что изготавливаешь. Красота может не только радовать, но и гневить. Старайся делать вещи попроще. Если, конечно, кто-нибудь хорошо не заплатит тебе за обратное».
Каждый год Энн Шеклок перешивала собственную одежду, чтобы подогнать под размер растущей девочки, и на каждый сезон был фартук без трещин.
Должна быть свобода в движениях, а не то себя поранишь. Нужно уметь быстро реагировать. От кожи потеешь. Лен для движений лучше, но он дорогой.
Она научила ее разбираться в огне: как его усиливать или убавлять, чтобы он соответствовал тому, что изготавливаешь, угасал или разгорался. Когда класть то, над чем работаешь, обратно в жар и когда уже можно доставать, как повышать или понижать температуру мехами. Как управлять мехами, нажимая ногой на педаль, чтобы укачивать младенца, висящего в корзине на другом конце комнаты, подальше от жара и дыма, при помощи веревок, которые Энн Шеклок натянула через всю крышу, словно такелаж, или же успокаивать младенца, чтобы не плакал, в том и в другом случае не прерывая работы.
«В море и в Виргинии бывает и похуже, – сказала ей Энн Шеклок, когда она обожглась. – Повторяй за мной, повторяй. Опусти обожженное место в воду и держи там, плещи на него водой – так даже лучше, лей воду на сильный ожог, поливай его. И пока льешь и плещешь, медленно повторяй сотню раз: бывает и похуже, бывает и похуже, в море и в Виргинии бывает и похуже».