о никому и в голову не пришло бы!
Однако же сама она писать умеет и изрядно знает французский – прежде всего благодаря одной престарелой даме, дальней родственнице Теодолинды, которая тоже находилась под присмотром сей важной матроны. Даму звали синьора Франческа, и некогда она составила себе славу, танцуя в Opеra в самом Париже. Именно она обучила Антонеллу и чужеземной речи, и искусству танца, в коем та, несомненно, превзошла наставницу. Однако и думать нечего, чтобы необычайный талант ее хоть когда-нибудь сыскал себе применение. Я долго недоумевал, как вообще так вышло, что суровая Теодолинда допустила к своей воспитаннице даму столь легкомысленного прошлого, как синьора Франческа. Разгадка оказалась лежащей очень даже на поверхности. Серджио дал мне понять, что всем своим небольшим, но устойчивым состоянием Антонелла, оставшаяся после смерти родителей в бедности, почти в нищете, обязана щедрости синьоры Франчески. Та вернулась из Парижа с некоторыми деньгами, заработанными отчасти ею самой, но более всего умноженными щедрыми дарами ее многочисленных поклонников. И все это она пообещала оставить после смерти Антонелле, если до сего печального времени Теодолинда будет ходить за ней, словно за родной матерью, и никогда не оставит умирать в одиночестве, коего дама сия, привыкнув к свету рампы и шуму зрительного зала, опасалась пуще адского пламени. Поскольку она не только обещала щедроты свои на будущее, но была щедра и при жизни, Теодолинда и ее воспитанница наконец-то простились с бедностью и жили вполне прилично. Если бы Антонелле взбрело в голову пойти на сцену, она составила бы себе состояние.
Разумеется, сие невозможно. Может быть, она и желала бы сего, хотя это и идет вразрез с законами общественной морали и все еще принимается в Риме как богопротивное дело, однако суть прежде всего в том, что это не по нутру Серджио.
А все мысли ее – лишь о нем, о Серджио. Что бы он ни сделал, что бы ни сказал, как бы ни глянул – это заставляет ее любить его все сильнее и сильнее. Такова эта страстная натура: все странное, необычное, даже тягостное делает Серджио лишь прекраснее в ее глазах.
Меня весьма привлекает этот молодой человек, без него я не знал бы Рим так, как знаю его теперь. Вдобавок общение с Антонеллой немыслимо без самой тесной дружбы с Серджио, ибо только близкому другу жениха своей воспитанницы Теодолинда могла открыть двери своего дома.
Я и стараюсь быть другом. Только другом, хотя чем дальше, тем больше вижу в нем врага. Один бог знает, как стыжусь я себя за эти мысли. Никто и никогда не узнает об этом. Лучше умереть, чем признаться хоть кому-то, о чем я думаю порою: если бы не тот мой порыв, если бы я не пришел на помощь Серджио в ту ночь нашего знакомства, Джироламо мог бы убить его! И тогда…
За эти гнусные, постыдные мысли я и сам заслуживаю быть убитым!
Вечная зелень, коя венчает холмы и руины Рима, очаровывает сердца нас, людей северных, точно слова античного мифа или явления древних божеств. Когда я стою перед живыми стволами лавров на Палатинском холме, я верю в превращение Дафны. Чудится, вижу где-то вдалеке унылую фигуру Феба-Аполлона, только что простившегося с возлюбленной навеки. Плющ с его изящными, тонко вырезанными листьями, обвивающий гладкие мраморные колонны, заставляет вспомнить о нежных нимфах, которые соединяли свои тела с древесной корой и прохладной влагой источников. В этом городе жизнь кажется волшебством. Рим – это море, войдя в которое, ты уже не можешь воротиться на берег. Здесь все ра́вно прекрасно и возвышенно, все поражает меня, все трогает. Все странно волнует. Я постоянно пребываю в состоянии особом, возвышенном, неосознанно-счастливом, на грани слез, которые, впрочем, тоже имеют необъяснимое отношение к счастью.
Сердце мое когда-нибудь разорвется при взгляде на них. Я люблю Серджио как брата, но не могу любить Антонеллу как сестру. Начал подумывать о том, что прервать сию сладостную муку можно только одним способом: покинуть Рим. И как можно скорее. Вопрос лишь в том, смогу ли я теперь жить вдали от этого города? «Лучше смерть, чем разлука с Римом. В Риме надо жить, в свете Рима!» Чудится, не Цицерон, а я сам изрек некогда – и продолжаю изрекать эти слова.
– Садитесь мотать со мною шелк, – сказала она.
Я повиновался. Она надела мне на руки моток, научила, как держать его, и взялась за работу.
Я едва не лишился сознания, когда тончайшие паутинки начали сновать туда-сюда по рукам моим. Кожа вдруг обрела странную чувствительность, кровь вся прилила к рукам. Да и сердце переселилось в ладони.
Она сидела, прилежно опустив глаза к клубку. Я блаженно зажмурился, и тотчас стало мниться, будто не шелковые нити снуют туда-сюда по моим рукам, а ее нежные пальцы, и не шелк это шелестит чуть слышно, а она затаенно шепчет, шепчет, шепчет мое имя…
Я открыл глаза. Она сидела по-прежнему потупившись, руки были заняты клубком, а не моими руками, а губы… ее губы, похожие на цветок, и впрямь шевелились!
Она что-то шептала. Что?
Я вгляделся и не зрением, не слухом – нет, сердцем своим болящим различил едва слышное, вовсе даже неслышное:
– Серджио… Серджио…
– Антонелла! – Голос Теодолинды ударил словно гром с ясного неба, и клубок выпал из задрожавших рук, и я едва не сронил моток, когда бросился его поднимать. – Ты навиваешь нить слишком слабо!
Я подал Антонелле убежавший клубок. Губы ее дрожали, в глазах плескался испуг: она еще не вполне пришла в себя от резкого окрика, она была мыслями с ним, со своим возлюбленным, и по-прежнему туманила ее чело эта забота: «Где Серджио? Что с ним?»
Глаза ее вдруг заблестели, повлажнев; казалось, Антонелла вот-вот заплачет. Глаза Теодолинды метали молнии, она была недовольна такой чувствительностью своей воспитанницы.
– Говорят, что Геркулес прял у ног Омфалы, – с отчаянной дерзостью вымолвил я неожиданно высоким, как бы не своим голосом. – Слыхали вы про это, синьора Теодолинда? Хоть я не Геркулес, а очутился в подобном положении, с тою только разницею, что госпожа Омфала вряд ли может сравниться с особою, коей я имею честь служить.
Чудо, что я не запутался в сплетениях словес, словно в непослушных нитях. Думал, синьора Теодолинда обрушится на меня с упреками за дерзость, однако не зря мне казалось, что суровая римлянка благоволит ко мне. Ни слова упрека – она только усмехнулась:
– Хорошо сказано. Однако посмотрите, вы путаете шелк и слишком сильно натягиваете нить. Это из-за вас Антонелла неравномерно наматывает клубок.
Ах, кабы из-за меня! Увы, я не столь самонадеян, чтобы поверить в это.
– Синьор Теодоро, – благосклонно обратилась ко мне Теодолинда, которую, видимо, не на шутку развлекло мое словоблудие, – мы знакомы с вами уже довольно долгое время, однако знаем о вас по-прежнему мало. Соблаговолите сказать, отчего вы до сих пор не женаты?
Я покосился на Антонеллу. По ее виду всякий тотчас сказал бы, что мысли ее далеки отсюда, и уж точно не мною заняты они. Невыносимая тоска пронзила мне сердце:
– Брак – вещь для меня совершенно невозможная. Я… болен, неизлечимо болен!
Ресницы Антонеллы не дрогнули. Я не существовал для нее: ни живой, ни мертвый. Напрасна была моя вызывающая ложь, а впрочем, это правда. Я и в самом деле болен – своей любовью к ней.
– Ах, – всполошилась Теодолинда, – неужто у вас больные легкие?! Многие ищут в нашей благословенной стране исцеления для своих хворей. Но, дорогой синьор, лучше бы вам отправиться на юг, в Риме зимою так холодно!
Если бы мне сказали: ты умрешь завтра, если не уедешь из Рима, – я не тронулся бы с места. Если бы мне сказали: ты умрешь через минуту, если не перестанешь смотреть на Антонеллу, – я не отвел бы глаза.
А она на меня так больше и не взглянула. И Серджио не пришел…
Глава 22СВИВЛ
Россия, Нижний Новгород, ноябрь 2000 года
– Возьми их к чертям себе, эти баксы поганые, – сердито сказала Майя. – Мне до них и дотронуться противно!
– А если я их на рубли обменяю, будет не противно? – хихикнул Сергей.
Майя посмотрела задумчиво и уткнула носик в оранжевый воротник новой куртки. Куртка, знал Сергей, была дико дороженная, и хоть Майя по жизни явно не бедствовала, все же не больно-то пошвыряешься деньгами после таких покупок.
– Ладно, – сказала она, вздергивая голову с таким неприступным видом, как если бы сам Мисюк стоял сейчас перед нею на коленях и плакал горючими слезами, умоляя принять от него эти несчастные доллары в качестве добровольного пожертвования в фонд развития нижегородских бальных танцев. – Правда что – пошли в сберкассу, обменяем. С паршивой овцы хоть файф о'клок, а чем добру пропадать, нехай пузо лопнет. Директор просил аренду пораньше заплатить, вот и пригодятся денежки.
И, посмотрев на враз погрустневшее лицо Сергея, в тысячный раз мысленно прокляла эту обираловку.
Нигде столько не дерут за аренду, как в Доме культуры! Конечно, самый центр, пуп Нижнего Новгорода, можно сказать, и все-таки дико обидно отдавать практически весь заработок и свой, и ребятишек. Вот и сейчас по вытянувшейся Сережиной рожице видно, что он уже настроил целую кучу разных планов, но этот дивный дворец при Майиных словах рухнул, и Сережа сейчас с трудом выбирается из-под обломков.
Да. Да. Аренда. Святое дело! К этому он уже привык. Первым делом аренда, и только потом зарплата ему и Майе. Что останется. Если что-то останется…
– Ох, я замерзла! – Она зябко поежилась. – Ты как, ничего? А я, похоже, простыла в этом чертовом храме искусства. Как бы не разболеться, вечером-то занятия. Слушай, обменяй деньги сам, а? А я домой, погреюсь. Не забудь: сегодня в шесть детки в 102-й, в семь взрослые в 212-й. К шести я и подойду, возьму денежки и попробую выпросить аудиторию получше. Хотя вряд ли… Картину-то ту поганую уже вывесили. Ой, колотун! – Майя постучала ровненькими красивыми зубками. – Побежала я. У тебя паспорт есть? – И, не дожидаясь ответа, легко полетела по тропочке мимо кованого забора садика Кулибина.