Джироламо перехватил мой взгляд и выставил стилет:
– Стой где стоишь, не то…
Она лежала как мертвая, неловко запрокинув голову. Восковое лицо, бледные полуоткрытые губы. Ни тени прежней, живой, ослепительной красоты. Она похожа на срезанный до времени цветок. Что это? Ее грудь неподвижна. Она не дышит! И это чудовище еще угрожает ей!
И тут выдержка мне изменила.
– Чего ты еще хочешь? – выкрикнул я, потеряв голову. – Вы убили Серджио! Разве этого не довольно?
И замер, устрашенный смехом, который сорвался с его темных, четко вырезанных уст. Не первый раз за сегодняшний день я подумал, что предо мною – безумец, ибо этот смех не был смехом нормального человека. Он не просто смеялся: он захлебывался от дикой, не постижимой мною радости.
– Вот теперь я верю, что ты не читал его письма! Теперь я верю!
Не читал?.. Я обвинил их в убийстве: обвинил его самого, Джироламо, и его обожаемого покровителя. Этого старого распутника! Забыв об осторожности, я выдал свою тайну. Я, можно сказать, признал, что читал письмо. А он… почему он так сказал?
Я смотрел, ничего не понимая, а выражение звериного веселья на лице Джироламо сменилось столь же внезапной, столь же необъяснимой яростью:
– Как ты смеешь обвинять кого-то? Ты пытаешься вступиться – за кого?! За человека, который взял на душу самый тяжкий грех? Знаешь ли ты, какие муки уготованы самоубийцам в аду? Повешенный будет вечно болтаться в петле с выпученными глазами, ловя последний глоток воздуха и проклиная тот миг, когда он шагнул с табурета из жизни в смерть; утопленнику суждено вечно захлебываться, надрывая легкие, простирая руки к далекому, недостижимому уже солнцу, и всем сердцем своим кричать: «Спасите! Тону!» Но никто его не услышит, ибо он сам избрал для себя участь сию. Испивший яд будет до Страшного суда корчиться в муках, а тот, кто вонзил себе в горло нож, выпустив из себя жизнь вместе с фонтаном крови…
– О Боже мой… – послышался чей-то надрывный вздох, и я невольно оглянулся на Антонеллу, решив, что она очнулась.
Но она лежала в прежней мертвенной позе, с губ не сорвалось ни слова, и я наконец-то понял, что сам не то вздохнул мучительно, не то застонал.
Серджио! Так он не убит. Он убил себя…
Вот что он пытался мне сказать! Вот что пытался дать мне понять! И замелькали перед моими глазами обрывки фраз, ранее казавшихся запутанными, загадочными, смысл которых я начал постигать только сейчас:
«…юноша, пронзенный стрелами, умирает. Я не могу вспомнить его лица, а когда напрягаю память, вижу себя, словно в зеркале…»
«Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым».
«…позор, который невозможно пережить…»
«…я молю Господа даровать мне силы – и простить, ибо я намерен свершить последний в моей жизни грех…»
Последний в его жизни грех! Господи Иисусе, а я-то думал, что узнал причину смерти Серджио. Думал, он хотел расправиться с виновником своего бесчестия! Он задумывал убийство, да, – но убить хотел себя. И сделал это.
– О Боже…
Не было в тот миг, не было у меня иных слов, кроме этого. Я призывал Господа на помощь, я умолял его отверзнуть очи мои, чтобы прозреть истину. И я прозрел ее – так ясно, словно кто-то всемогущий, всезнающий, всеоткрывающий открыл мне эту тайну, поведал все доподлинно, как было.
Серджио решил убить себя, не убоявшись греха. Но отец Филиппо и впрямь любил его – пусть дикой, чудовищной, противоестественной любовью, однако же любил. Тем более, если они и впрямь были одной крови. Возможно, вещим сердцем он почуял намерение сына, послал туда Джироламо… но тот опоздал.
Да, он явился слишком поздно и увидел Серджио, лежащего с перерезанным горлом. Рядом валялся стилет, принадлежащий самоубийце. И письмо, это несчастное письмо, залитое кровью…
Сделал ли Джироламо то, что он сделал, в приступе дикой ярости, поняв, что принужден будет страшной новостью нанести своему обожаемому покровителю (или отцу?!) рану еще пострашнее той, которую нанес себе Серджио? Вонзал ли он кинжал в обескровленное тело, чтобы отомстить мертвому? Или рассудок взял верх над безумием?
Почему-то мне казалось, что так оно и было. Джироламо мгновенно понял, какие тяжкие последствия может иметь самоубийство юноши. Начнутся разговоры. Наверное, были поводы и у него, и у отца Филиппо бояться этих разговоров. Наверное, они могли повредить репутации «святейшего отца». А главное – он мгновенно представил, что его покровителю придется горевать, печалиться, мучиться вдвойне. Погиб Серджио – так нет, словно этого самого по себе мало, он еще и умер во грехе!
И тогда Джироламо решил изобразить дело так, словно Серджио пал жертвой бандитов. Он даже подобрал и спрятал стилет, которым было совершено самоубийство, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения. Он изорвал в клочья прощальное письмо, но потом спохватился, что этого мало.
Все это сделал Джироламо. Зло – но и добро. Так, как понимал его. Деяние свирепое – но и благое. Для отца Филиппо! Оберегая отца Филиппо, Джироламо оберег и доброе имя Серджио. Тот лег в освященную землю, рядом с покойной матерью. Он отпет в церкви, он оплакан всеми, и хотя сын его никогда не увидит отца, хотя Антонелла обречена на горе и одиночество, ей было бы в тысячу раз тяжелее, если бы она знала о самоубийстве отца своего будущего ребенка.
А что, если она знает? Или догадывается?..
Я молчал. Я только и мог, что молчать, стоя под пронизывающим взглядом Джироламо, опираться на стол, дабы не упасть, и медленно покачивать головой, не постигая свершившегося, страдая от жалости. Мне было жаль и Серджио с Антонеллой, и Джироламо с отцом Филиппо.
Впрочем, последнее чувство – этот недостойный порыв – тотчас оставило меня, и я бросил на Джироламо ненавидящий взгляд.
Однако я забыл о его проницательности. Все это время он пристально всматривался в мое лицо и, я уверен, читал все мои мысли. Если его и поразила моя догадливость, он не подал виду. Горькая, ядовитая усмешка опалила его рот.
– Во всем виновата она одна! Если бы не эта шлюха, если бы не ее отродье… Знай: свяжешься с ней – она и тебя погубит. Забудь обо всем. Уезжай, откуда приехал. Послушайся моего совета – уезжай!
И, спрятав под борт своего камзола стилет Серджио, он внезапно вышел, не оглянувшись ни на меня, ни на по-прежнему бесчувственную Антонеллу.
Я по-прежнему тяжело опирался на стол – силы окончательно оставили меня.
Что ж, очевидно, Джироламо был прав. Серджио не просто не пережил позора: после случившегося он не мог смотреть в глаза своей тайной жене. И предпочел сделать то, что сделал. Сам? Да какая разница! Они все-таки убили его, эти достойные последователи и преемники семейства Борджиа, Бенедикта IX, Иоанна XII, Юлия III, кардинала Ипполито д’Эсте и иже с ними. Вот компания, достойная для изображения на картах тарокк рядом с папессой Иоанной! Не зря виделась мне чудовищная картина, где над Серджио, смертельно раненным множеством стрел, веселятся и отец Филиппо, и сам Джироламо, и другие, другие, чьих лиц я прежде не представлял, но теперь видел ясно, словно кто-то нарочно вызвал их из небытия, дабы представить мне.
Здесь, в Риме, я ничего не смогу сделать против них. Здесь всем известен веками установленный порядок: убийца вбегает в церковь – и этим спасен, его никто не смеет тронуть под святыми сводами, средь святых стен. А мои враги, они – постоянные обитатели этих стен. Мне не достать их ни ножом, ни пулей.
Ничего! Я найду другое оружие. Образ будущей картины возник перед моим взором. Картины, которая станет местью за моего друга. За моего убитого друга! Прежде чем дойдет дело до мщения за мертвых, надо позаботиться о живых. Если я бессилен здесь, придется уехать в Россию. И не только мне.
Россия, Нижний Новгород, наши дни
…Это длилось, наверное, уже около двух часов, но может быть, и меньше. Или больше? Тоня потеряла счет времени.
Иногда казалось, что уже утро. Кругом так светло. Может, уже и правда ночь миновала? Нет, просто прилегающие к Дому культуры кварталы Покровки, и улица Октябрьская, и Лыкова дамба, и сквер имени Свердлова – все было уставлено машинами полицейского оцепления со включенными фарами, на крышах некоторых машин были прожектора, оттого и сделалось кругом светло, будто днем, а может, даже еще светлее, потому что не бывает днем такого мертвенного света, такого безнадежного…
Однако все они еще надеялись на что-то. Кто кричал, что здание надо штурмовать, надо вызвать спецназ, МЧС, кого-то еще… Плакали родители захваченных ребятишек. Требовали чего-то. Тут же стояли две «Скорых»: на одной уже увезли с тяжелейшим сердечным приступом маленькую красивую армянку, маму Алика.
Того, с кем танцевала Катя.
Тоня видела в небольшом автобусе, пристроившемся во дворе областного суда, крепкоплечих парней в черных «чеченках» с прорезями для глаз. Может, это и был какой-нибудь спецназ. Но парни сидели в своем автобусе, потому что им не давали команды. Здесь уже все знали: террористы поставили на всех дверях и окнах растяжки с гранатами. Кроме того, дети связаны вместе, и «этот вертлявый парень» тоже сидит рядом с ними, а в руках у него граната с выдернутой чекой.
Пока держит ее, все живы. Ну, а устанет…
Под «этим вертлявым парнем», надо полагать, подразумевался Сергей. Ведь любой из ребятишек не выдержал бы такого напряжения, а он… на него, на крепость его нервов и рук теперь была вся надежда.
На дядю Сережу.
У Тони было такое чувство, будто в желудок ей воткнули нож. Если вытащишь его – сразу погибнешь. И теперь, чтобы выжить, чтобы дышать, надо согнуться в три погибели, обхватить себя руками как можно крепче. В таком положении еще как-то можно было переносить мучительную боль и тревогу.
В первые минуты, когда прошел слух, что дети захвачены какими-то безумными террористами, родители рвались в зал, и только громкий, надрывно-истерический мужской голос с грубым выговором остановил их, несколько раз выкрикнув, что, если будет открыта хоть одна дверь, все дети погибнут.