Компульсивная красота — страница 3 из 42

[28]. В этом — парадоксальность сюрреализма, амбивалентность позиции его ведущих представителей: даже пытаясь определить эту точку, это острие, они не хотят пораниться об нее, ибо реальное и воображаемое, прошлое и будущее сходятся лишь в опыте нездешнего, ставкой в котором является смерть.

* * *

Толкование сюрреализма с точки зрения нездешнего исключает прямой подход: тут не может быть ни какого-то одного предмета исследования, ни простой линии аргументации. Поэтому я обращаюсь к анаморфическому ряду практик и текстов, полагая, что возвращение вытесненного не только структурирует творчество основных представителей сюрреализма, но и обнаруживается в маргинальных местах. (Надеюсь, моя карта пригодится и в других регионах сюрреалистической чащи символов, например в кино).

Чтобы доказать связь между сюрреальным и нездешним, прежде всего нужно провести очную ставку сюрреализма и психоанализа. Я делаю это в первой главе, где прослеживаю также сложную траекторию развития теорий нездешнего и влечения к смерти у Фрейда. Согласно моему анализу, сюрреалисты пришли к этим принципам собственным путем, и результат их изысканий оказался глубоко амбивалентным.

Во второй главе сюрреалистические категории чудесного, конвульсивной красоты и объективной случайности рассматриваются с точки зрения нездешнего — как тревожное пересечение противоположных состояний, как истерическое смешение разных идентичностей. Прочтение двух романов Бретона показывает, что две основные формы объективной случайности, уникальная встреча и найденный объект, нельзя назвать ни объективными, ни уникальными, ни найденными в каком-то простом смысле. Скорее их следует назвать нездешними — в той степени, в какой они пробуждают прошлые и/или фантазматические травмы.

В этом контексте я предлагаю толкование сюрреалистического объекта как неудавшегося обретения утраченного объекта. В третьей главе, исходя из искусства Джорджо де Кирико, Макса Эрнста и Альберто Джакометти, я рассматриваю сюрреалистический образ как многократное коллажирование первофантазии. Эти художники немало рискуют: хотя они и подчиняют психосексуальное расстройство своей цели — подрыву конвенционального картинного пространства (де Кирико), идентичности художника (Эрнст) и объектных отношений (Джакометти), — они одновременно испытывают угрозу с его стороны. И все же награда тоже значительна, ведь они приходят к художественным практикам нового типа (первый — к «метафизической» живописи, второй — к техникам коллажа, третий — к «символическим» объектам) — собственно, к новой концепции искусства: образу как энигматичному следу травматического опыта и/или фантазии, двусмысленному по своим целительным и разрушительным эффектам.

В четвертой главе я выдвигаю в качестве квинтэссенции сюрреализма корпус работ, часто отодвигаемый на его периферию: мизансцены с poupées (куклами) Ханса Беллмера. Эти эротические и травматические сцены указывают на сложное переплетение садизма и мазохизма, желания, разъединения и смерти. Такие мотивы образуют ядро сюрреализма, и в этом своем ядре он раскалывается на бретоновскую и батаевскую фракции. Poupées помогут дать определение этому расколу; кроме того, они укажут нам на критическую связь между сюрреализмом и фашизмом.

Если во второй и третьей главах я доказываю, что сюрреализм перерабатывает травмы индивидуального опыта, то в пятой и шестой главах я предполагаю, что сюрреализм обращается также к шокам капиталистического общества. Нездешнее смешение одушевленного с неодушевленным, обсуждаемое во второй главе в психическом регистре, в пятой главе рассматривается в регистре социальном. Здесь я интерпретирую такие сюрреалистические фигуры, как автомат и манекен, в категориях травматичного становления тела машиной и/или товаром. Таким образом, сюрреализм приоткрывает социально-историческое измерение нездешнего.

Это измерение исследуется далее в шестой главе, в которой нездешнее возвращение прошлых состояний, описанное в третьей главе в субъективных категориях, рассматривается в категориях коллективных. Я доказываю, что сюрреализм прорабатывает не только психическое, но и историческое вытеснение и делает это прежде всего путем открытия старомодных пространств. Тем самым в центре внимания оказывается вопрос, неотступно сопровождающий мои рассуждения: могут ли сбои, вызываемые нездешним, использоваться сознательно и, более того, критически — и в каком социально-историческом контексте?

Наконец, в седьмой главе я утверждаю, что сюрреализм определяется в основном двумя психическими состояниями: с одной стороны, фантазией о материнской полноте, об ауратичном, доэдипальном пространстве-времени до всякой утраты и разделения; с другой стороны, фантазией об отцовском наказании, о тревожном, эдипальном пространстве-времени, где «человека, совсем к тому не готового, внезапно охватывает страх в чаще символов»[29]. Здесь, несмотря на все его призывы к эротическому освобождению, проступают гетеросексистские детерминации этого движения — хотя я предполагаю также, что они не фиксируются в своем первоначальном виде. В коротком заключении я возвращаюсь к некоторым из этих наиболее проблематичных моментов.

* * *

Для меня — удовольствие выразить признательность друзьям, которые так или иначе вдохновляли меня в работе над этой книгой. Более десяти лет переосмыслением сюрреализма занимается Розалинд Краусс, причем делает это в расширенном контексте — например, в своей последней книге «Оптическое бессознательное». Хотя мы часто выбираем разные направления, траектория моего движения соотносится с ее траекторией. Я также благодарен Сьюзан Бак-Морс, чья работа о Вальтере Беньямине и Теодоре Адорно прояснила для меня некоторые аспекты сюрреализма. За более опосредованную поддержку я хочу поблагодарить моих друзей Тэтчера Бейли, Чарльза Райта и Аллу Ефимову, всех моих коллег из журнала «Октобер», но особенно Бенджамина Бухло, Джонатана Крэри, Мишеля Фехера и Дени Олье, а также Энтони Видлера, который работал над своей книгой «Архитектурное нездешнее» в то время, как я работал над своей сюрреалистической версией. Также хочу сказать спасибо Роджеру Коноверу, Мэттью Аббате и Ясуё Игути из MIT Press. Я признателен факультету истории искусства Университета Мичигана за возможность представить первый черновик этой книги в виде серии семинаров в апреле 1990 года. Работа над ней была завершена благодаря гранту Пола Меллона из Центра углубленного изучения визуальных искусств.

За поддержку иного рода я в очередной раз благодарю моего главного директора и продюсера Сэнди Тейт и моих приятелей по эдипальному преступлению — Томаса, Тейта и Тэтчера Фостеров. Но в конечном счете книга на такую тему, как моя, может быть посвящена лишь одному человеку. Фрейд в «Нездешнем» коротко задерживается на фигуре матери. «„Любовь — это тоска по родине“ — утверждает одна шутка»[30], — пишет он. В моем случае — тоже.

Итака, лето 1992

1. По ту сторону принципа удовольствия?

В год начала Первой мировой войны восемнадцатилетний Андре Бретон был студентом медицинского факультета. В 1916 году он ассистировал Раулю Леруа, бывшему ассистенту Жана-Мари Шарко, знаменитого хореографа истерии, в нейропсихиатрической клинике Второй армии в Сен-Дизье. В 1917 году он в качестве интерна работал под руководством Жозефа Бабински, еще одного ученика Шарко, в неврологическом центре больницы Сальпетриер, а позднее, в том же году, санитаром в госпитале Валь-де-Грас, где познакомился с Луи Арагоном, тоже студентом-медиком. Лечение в этих заведениях включало метод свободных ассоциаций и толкование сновидений — те самые техники, которые послужили источником автоматических приемов раннего сюрреализма. Не менее важно, однако, и то, что Бретон впервые пришел к мысли о существовании психической (сюр)реальности, столкнувшись с délires aigu[31] солдат, пациентов этих больниц, — с симптомами шока, травматического невроза, компульсивно воспроизводимыми в воображении сценами смерти. На основании примерно таких же свидетельств и в то же самое время Фрейд выдвинул идею компульсивного повторения, принципиальную для его концепции бессознательного и влечения к смерти.

Таким образом, с (прото)психоаналитическими категориями молодые сюрреалисты познакомились в медицинской среде. Это обстоятельство заключает в себе тройную иронию. Во-первых, эта среда была в равной степени враждебна как к психоанализу, так и к сюрреализму. Во-вторых, сюрреализм строился на экстрамедицинском применении таких категорий, которые провозглашались как эстетические (например, истерия — «величайшее поэтическое открытие XIX века»[32]) и адаптировались как критические (например, параноидально-критический метод). Эти две иронические детали ведут к третьей: несмотря на то что сюрреализм имел ключевое значение для рецепции Фрейда во Франции, отношение сюрреалистов, особенно Бретона, к психоанализу было крайне непростым[33].

Бретон впервые познакомился с психоанализом по кратким обзорам. До 1922 года он не читал переводов Фрейда, не говоря уже о том, что тексты, важные для моих рассуждений, появились на французском еще позднее (так, сборник «Статьи о психоанализе», куда вошли «По ту сторону принципа удовольствия» и «Я и Оно», вышел в 1927 году, а «Статьи о прикладном психоанализе» со статьей «Нездешнее» — в 1933 году)[34]. Имел место и личный конфликт: Фрейд разочаровал Бретона, когда они встретились в Вене в 1921 году, а в 1932‐м Бретон уязвил основателя психоанализа, обвинив его в самоцензуре в «Толковании сновидений»