Компульсивная красота — страница 6 из 42

[72]. В этой модели сущность влечения заключается в его консервативности, его гомеостатической цели; смерть становится имманентна жизни, а жизнь оказывается «обходным путем» к смерти. Возникает новая оппозиция: не влечения самозащиты (Я) versus сексуальные влечения, а влечения к жизни (объединяющие оба члена предыдущей пары) versus влечения к смерти, Эрос versus Танатос. «Целью первого из этих основных влечений является создание всех больших соединений и их сохранение — короче говоря, объединение; целью второго, напротив, является разрыв связей, а значит, разрушение»[73]. Однако, как и первая оппозиция, она никогда не выступает в чистом виде. Два типа влечений проявляются только в сочетании друг с другом, влечение к смерти «окрашено эротически»[74]. Субъект всегда находится между этих двух сил, в состоянии относительного (раз)единения.

Теория эта, как известно, довольно неоднозначна, если не сказать противоречива. С одной стороны, повторения, совершаемые ребенком, жертвой шока или анализантом, являются, соответственно, попытками преодолеть утрату, противостоять шоку (экзогенному, или внешнему) и пережить травму (эндогенную, или внутреннюю); в этом отношении они, похоже, определяются связыванием, или интеграцией субъекта. С другой стороны, эти повторения также могут быть навязчивыми, компульсивными; как таковые они, похоже, определяются разъединением, или дезинтеграцией субъекта. Так когда же повторение служит связыванию и жизни, а когда — разъединению и смерти? И еще: когда повторение, в поисках утраченного объекта, движимо желанием, а когда — смертью? Если все влечения в конце концов консервативны, можно ли по большому счету противопоставлять влечение к жизни влечению к смерти? Исходя из формулы «присущее живому организму стремление», можно предположить, что влечение к смерти лежит не по ту, а скорее по эту сторону принципа удовольствия: разъединение предшествует связыванию — как на уровне клетки, так и на уровне Я. В этом смысле может статься, что влечение к смерти есть не исключение из принципа удовольствия, а его основание, что принцип удовольствия «служит» ему[75]. Нельзя ли предположить, что эта теория, как и ее предмет, влечение, приводит все эти противоречия в подвешенное состояние, в чем и состоит ее основная функция[76]? Как бы там ни было, все проблематичные моменты теории Фрейда касаются также сюрреализма. Я полагаю, что и успехи, и поражения сюрреализма проявляются именно в этих пунктах максимальной неопределенности — где принципы удовольствия и смерти, кажется, служат друг другу, где сексуальные и деструктивные влечения кажутся идентичными.

Все это звучит как минимум парадоксально. Теория влечения к смерти кажется анафемой сюрреалистическому превозношению любви, свободы и революции, по крайней мере, как мы привыкли считать. И все же если сюрреальное связано с нездешним, то, стало быть, и с влечением к смерти. Короче, подобно тому, как сюрреалистический автоматизм предполагает не освобождение, а компульсивность, так, возможно, и сюрреализм в целом, превознося желание, в итоге провозглашает смерть — в регистре нездешнего. Согласно этой гипотезе, истина сюрреализма противоречит его собственным устремлениям. Обычно считается, что сюрреализм (автоматический, онейрический и т. д.) отвергает принцип реальности во имя принципа удовольствия, отбрасывает инстинкты самосохранения ради сексуальных инстинктов. В известной степени так оно и есть, просто это далеко не все, поскольку в этих своих устремлениях сюрреалисты, быть может, достигают точки, в которой «принцип удовольствия прямо-таки находится в услужении у влечения к смерти»[77], где инстинкты самосохранения и сексуальности оказываются шифром превосходящей их деструктивной силы.

Краткий обзор становления теории влечения к смерти поможет разобраться в этой гипотезе о деструктивности; здесь я отмечу лишь тексты Фрейда, посвященные садизму и мазохизму, поскольку оба явления принципиальны не только для его новой теории психоанализа, но и для сюрреалистической практики. Несколько текстов предвосхищают или развивают идеи «Нездешнего» и «По ту сторону принципа удовольствия». В статье «Влечения и их судьбы» (1915), опубликованной за четыре года до «Нездешнего», но на французский переведенной только в 1940 году, уже намечена экономическая концепция влечений («Целью влечения всякий раз бывает удовлетворение, которого можно достичь, лишь устранив состояние возбуждения в источнике влечения»[78]), но при этом все еще сохраняется модель, противопоставляющая инстинкты самосохранения и сексуальные инстинкты. Что важнее, первичным считается садизм, а не мазохизм, как в теории влечения к смерти. Однако формулировки Фрейда на этот счет двусмысленны, а то и противоречивы, так что вероятность первичности мазохизма, во всяком случае, допустима. Ведь в этом тексте Фрейд впервые выдвигает идею «обращения влечения» от активности к пассивности и идею «содержательной инверсии»[79]. В третьей главе я высказываю предположение, что эти идеи имплицитно заложены в сюрреалистической теории художественной субъективности.

В статье «Ребенка бьют», опубликованной на немецком и переведенной на французский в те же годы, что и «Нездешнее» (в 1919‐м и 1933‐м соответственно), первичность садизма вызывает еще больше сомнений. Здесь Фрейд рассматривает мазохистскую фантазию одной девочки, своей юной пациентки, что ее бьет отец, как предшествующую отстраненной версии, по которой «бьют другого ребенка». Наконец, в «Экономической проблеме мазохизма» (1924), опубликованной через пять лет после «Нездешнего», но переведенной на пять лет раньше этого текста (1928), мазохизм считается изначальным, а садизм вторичным; утверждается также, что влечение к смерти может переходить от одного к другому. С целью защиты субъекта этот деструктивный импульс проецируется вовне, на многочисленные объекты внешнего мира, доступные для овладения и проявления воли к власти. Когда это агрессивное отношение приобретает сексуальный характер, оно становится садистским; другая же часть деструктивного влечения остается либидинозно связанной внутри субъекта, образуя то, что Фрейд называет «первоначальным, эрогенным мазохизмом»[80].

Поскольку влечение к смерти «окрашено эротически», разрушение способно вызывать удовольствие, а смерть — пробуждать желание. Эта общность сексуальности и деструктивности опять-таки была знакома сюрреалистам; она привлекала их в форме садизма[81]. Такой садизм невозможно оправдать, но не следует и отвергать его, поскольку Фрейд не только выводит его из мазохизма как проекцию влечения к смерти, но и кладет в основу сексуальности. И он фундаментален для сюрреализма — возможно, на него указывает сама поставленная сюрреалистами задача разрушить объект как таковой, проявляющаяся и в живописи, и в коллажах, и в ассамбляжах[82]. Обычно направленный на фигуру женщины, этот садизм часто смешивается с «наказанием», налагаемым за ее предполагаемую кастрацию — точнее, за проективную репрезентацию ею этого состояния и страха, внушаемого им патриархальному субъекту[83]. В этом плане сюрреалистические образы должны быть подвергнуты феминистской критике[84]. Однако следует помнить, что речь идет о репрезентациях (перформативный характер которых спорен); что часто они свидетельствуют о двусмысленной рефлексии относительно мужских фантазий, а не просто выражают их; и что позиция субъекта этих фантазий более скользящая, чем кажется поначалу. Нужно также напомнить, что под этим садизмом лежит мазохизм, порой откровенный (например, в куклах Ханса Беллмера), но так или иначе важный для всего сюрреализма.

* * *

Были ли сюрреалисты знакомы с этой фрейдовской моделью? До 1929 года мы не находим никаких ссылок на соответствующие тексты, и всего несколько таких ссылок появляется позднее этой даты. Это молчание объясняется не только тем, что работа «По ту сторону принципа удовольствия» была переведена только в 1927 году, а «Нездешнее» — вообще в 1933‐м; тут задействовано также сопротивление. Теория влечения к смерти представляет собой самую спорную часть фрейдовского учения. При всех симпатиях сюрреализма к психоанализу, нельзя ожидать, чтобы искусство, преданное делу свободы и любви, приняло теорию повторения и смерти. Или можно?

Я отмечал, что смерть была навязчивой темой époque de sommeils и что сюрреалистов завораживало самоубийство[85]. Первая сюрреалистическая enquête[86], опубликованная во втором номере «Сюрреалистической революции» (15 января 1925), напрямую обращается к этой теме: «Вопрос: мы живем, мы умираем. Какова роль воли во всем этом? Похоже, мы убиваем себя как во сне. Вопрос, который мы ставим, не является моральным: САМОУБИЙСТВО — ЭТО РЕШЕНИЕ?»[87] Предполагается, что волевой акт играет минимальную роль в механизмах жизни и смерти, которые лежат «по ту сторону» морали, добра и зла, подобно тому, как влечение к смерти находится «по ту сторону» принципа удовольствия. Это уточнение делает вопрос двусмысленным: в каком смысле самоубийство — это решение и решение чего? Значит ли, что оно — волевой акт, который разрешает — в смысле прекращает — скуку жизни? Или же оно обнаруживает невольный механизм, который разрешает — в смысле завершает — влечение к смерти? В своем ответе Бретон цитирует Теодора Жоффруа: «Самоубийство — неудачное слово; тот, кто убивает, не совпадает с тем, кого убивают». Судя по всему, для Бретона самоубийство не определяет субъекта, а скорее расщепляет его. Короче, смерть — это принцип диссоциации, принцип не сюрреалистический, и ему следует противопоставить сюрреалистическую любовь — другими словами, от него нужно держаться подальше.