Дед машинально взял со стола карандаш и, постукивая им по кончику носа, невидящим, напряженным взглядом посмотрел вдаль.
— Люди к нам в полк прибывают? Прибывают! Кормить их надо? Надо! А чем? Кулаки весь хлеб запрятали. Скот к петлюровцам угоняют. Беднота рада бы помочь, да нечем. Вот и думай, что тут делать. А еще хуже другое: кто-то из моих ребят пошаливать начал. Тут с бедняцкого двора теленка увели, хозяйка с воем прибегает: «У меня, — кричит, — чоловик с белыми воюет, а вы своих грабите!»; там в чью-то хату забрались, квашню с тестом унесли. Опять крик, опять жалобы... Кулачье же радо-радешенько. Ползут в народе кулацкие слухи: «Еще не того от красных дождетесь, скоро жинку со двора уведут!» Беда!.. А командир у меня — ух, и крутой был! Собственноручно одного мародера расстрелял за украденные у бабы сапоги хромовые. Еще утром у меня с ним по всем этим делам разговор крупный вышел. Я говорю: «Разведчики опять пакостят». Тот мерзавец из разведвзвода оказался, расстреляли которого. Держатся разведчики всегда одной кучкой, да и земляки. Местные. Может, кто и у бандитов побывал. Не известно.
А он говорит: «Нет. Это Харьковский рабочий батальон виноват. Городские озоруют. Молодежь. Крестьянин у крестьянина, — говорит, — последнюю скотину не уведет». Ну, я ему доказал: «Петлюровцы, — говорю, — почти сплошь крестьяне, а так своих братьев-крестьян грабят, что только удивляйся. В рабочем же батальоне четыре коммуниста да четыре комсомольца. Пакостить никому не позволят. И вообще, — доказываю, — рабочие — передовой класс. Я сам рабочий. Вдобавок, разведчики все беспартийные». В общем расписал — дальше некуда! Нахмурился он, ничего не сказал, ушел. Вечером опять встретились. «Верно, — говорит, — разведчики, больше некому. Ты к ним туда переведи коммуниста либо двух комсомольцев. Пусть порядок наведут»! И улыбнулся. Любил я, когда он улыбался. Лицо угрюмое, волосы и усы черные, а улыбка вдруг светлая-светлая. Отчего она такая получалась?
Да, вот сижу я, значит, и думаю: «Кого же мне к разведчикам послать? Да так, чтобы и других не обидеть?» Вдруг, слышу, по улице кони копытами зацокали. У хаты моей остановились. И по двору, слышу, люди шпорами лязгают. Сюда идут. Постучались.
«Войдите, — говорю, — не стесняйтесь». А сам маузер поближе: время тогда тревожное было.
Гляжу, заходят. Один в бурке и со шпорами, сразу видно — конник; другой в кожухе и папахе. И третий с ними — взводный наш Петя Лысенко.
«Товарищ комиссар, — говорит Петя, — к вам тут приехали!»
Тот, что в бурке, первый здороваться подошел. Каблуками щелкнул, руку к виску: «Старков, командир сводного крестьянско-батрацкого полка «Смерть мировому капитализму». Были тогда такие названия, — усмехнулся дед.
Ну вот, представился он мне таким образом, а после и говорит: «Одной, значит, дивизии мы теперь с вами. А это мой начальник штаба», — и на того, в кожухе, указывает.
Познакомился я с ними, пригласил садиться. Зачем пожаловали — не спрашиваю. Жду. «Пускай, — думаю, — сами скажут».
А они мнутся: то да се. Про погоду да про хлеб. Наконец Старков хлопнул ладонью по столу и говорит: «Ты извини, комиссар, что так поздно, но мы к тебе по делу. Днем времени не найти. Хозяйство заедает!»
«По какому, — спрашиваю, — делу?» — «Да вот, — говорит, — по какому: наш полк целых полторы недели как сформирован из вновь прибывшего пополнения. Молодежь зеленая. Нам, — говорит, — завтра уже боевые действия начинать надо, да вот есть одна загвоздка». И умолк опять, мнется.
Конечно, я удивляюсь. Какая, думаю, может быть у них загвоздка? Однако молчу, слушаю. Вот он поерзал, поерзал да сразу как брякнет: «Дай мне человек пять комсомольцев, выручи! Ну ты сам посуди, — заторопился он, видя, что я хочу ответить, — на весь полк ни одного партийного: ни большевика, ни комсомольца. Прямо хоть плачь! Комиссара нам еще не прислали. Что дальше будет, как жить станем, толком объяснить хлопцам никто не может. Я сам пока в этих делах слабоват, опять же пьянство, драки в полку начинаются, сам знаешь, беляк мутит, подсылает всяких... Выручи, комиссар, по гроб жизни помнить буду!»
Дед замолчал и, видимо взволнованный, потянулся за спичками разжигать потухшую трубку.
— А комсомольцев у нас насчитывалось, — продолжал он, прикурив и подняв кверху указательный палец, — на весь полк одиннадцать человек да восемь коммунистов. Где же тут отдавать! И к разведчикам надо, и туда, и сюда.
«Не дам, — говорю, — нету».
Он настаивать: «Не можешь не дать: за одно дело боремся». Упорный попался человек. Я ему слово — он мне два. Наконец вижу, не отстать мне от него. Встал. Уходить собираюсь. Они за мной. До калитки дошли молча, а там опять: «Уважь, комиссар! Помоги! Чего надо будет, тоже сделаю, не пожалею. Вместе воевать будем».
Я руку протянул прощаться, а Старков меня за рукав: «Стой! Режешь без ножа! На тебя ведь надежда была. В бой, может, завтра! А если плохо придется! Кто за собой людей поведет? Я один или вот начштаба! Кто впереди будет? — И не отпускает, придумывает, чего бы еще сказать. Потом потянул меня к себе силой. — Стой! Видишь, — говорит, — Свистуна моего?»
Оглянулся я, смотрю, шагах в десяти к плетню лошади привязаны. Одна ничего, а другая... Никогда еще таких не видел! Пожар, а не лошадь! Мордой к хозяину тянется, а сама будто вальс под луной танцует. Ногами перебирает и ушами прядает.
«Видишь? — говорит. — По всей Украине такого коня не сыщешь. Выручи — тебе подарю. От чистого сердца!»
Меня даже в жар бросило от такой красоты. Молодой еще был, глупый. А такого коня, и правда, ни у кого не видел. У командира имелся, да разве можно сравнить? Однако постоял минутку, быстро опомнился.
«Ну и ну!.. — думаю. — Да что же это он предлагает? Моих ребят на лошадь менять? Это мне, комиссару?!.»
Обозлился я тут, не понял движения его душевного, хотел всякого наговорить, а взглянул на Свистуна — и вся злость прошла. Залюбовался. Очень уж хорош! Нет, думаю, не отдаст он такого коня. Нельзя отдать!
— Да-а, а вот здесь, — дед постучал по груди согнутым пальцем, — ехидная мыслишка змеей ворочается: «Что, если проверить? Ребят ему, конечно, не дам. Жирно будет! И коня мне его не нужно, а посмотреть: может он такого красавца подарить или не может? И второе — за его обидное предложение отомстить, чтобы никогда больше взяток не предлагал».
Глупый я еще тогда был и злой вдобавок. Короче говоря, решил двух зайцев разом убить. Постоял, будто в раздумье, посмотрел, потом говорю: «Ладно, моя беда. Четверых передаю из Харьковского батальона. Молодые ребята, энергичные. Только коня сейчас отдаешь. Идет?» — И смотрю на него с интересом: что теперь делать будет? Он же в первый момент даже не поверил. Побледнел весь, замолчал, цигарку стал сворачивать. Потом через силу, видно, говорит: «Бери». А у самого, смотрю, руки мелкой дрожью трясутся, махорка под ноги рассыпается.
Мне бы на этом и прекратить. Ведь вижу, человек свое самое дорогое отдает. А я — нет!
«Ну, давай, — говорю, — коня».
Повернулся он, только бурка по сапогам хлопнула да шпоры серебром в ночи рассыпались. Пошел. Что он там делал, не знаю. Мне уж неловко было. Через несколько минут идет обратно с конем и уздечку не держит, под мордой она у того болтается. А конь голову ему на плечо положил, будто на ухо что-то нашептывает. Подошли.
«Бери», — говорит и отвернулся.
Взял я коня, держу уздечку и не знаю, что дальше делать. Слишком далеко игра зашла. А он, командир, значит, постоял, повернулся, поцеловал своего Свистуна в морду и быстро так к плетню отбежал. Я за ним. Только хотел сказать, что пошутил, вижу, он на луну смотрит, а лицо как из камня, застыло...
Дед встал и, крепко стиснув зубами трубку, заходил по комнате.
— Дальше что же, Михаил Иванович? — Костя уже давно не сводил глаз с рассказчика.
— А ничего. Очень уж на меня его лицо подействовало, морщинистое, дубленое, камнем застыло. Отдал я ему четырех комсомольцев из Харьковского. Сразу и уехали.
Дед прошелся по комнате.
— Утром меня командир полка чуть плеткой не избил, — добавил он с усмешкой. — Неделю не разговаривали.
— А Свистун?
— Что Свистун! Уехал Старков на своем Свистуне. После разведчики рассказывали: убили коня в бою. Очень, говорят, переживал, чуть ли не стреляться хотел. Только, видно, все же передумал, — озорно прищурился дед. — Здесь он служит теперь, в Ленинграде. Генерал. Из конницы ушел. На танки переквалифицировался.
И почти без остановки дед неожиданно сказал:
— Теперь давай вернемся к началу разговора: какое у тебя задание?
Застигнутый врасплох, Костя покраснел.
— Ох, и хитрый вы, Михаил Иванович, до невозможности!..
— Хитрый? — переспросил дед. — А я всегда был хитрый. Ты как думал? С вашим братом держи ухо востро! Сам комсомольцем был, знаю. Ну, да ты мне зубы не заговаривай, расскажи, чего с двадцатью комсомольцами сделать не можешь?
— Да что, поручили мне, как члену районного штаба, трамваями заниматься.
— То есть как это?
— А так: порядок в нашем районе в трамваях наводить, прыгунов задерживать, нахалов из молодежи — словом, наглядно культуре учить, ну и всякие подобные дела. Вот я с нашим начальником штаба и поругался: маловато мне показалось для такого дела двадцать комсомольцев.
Дед задумался.
— А в других районах тоже такие группы создают? — спросил он.
— Создают.
— Значит, что же выходит? В городе двадцать один район, по двадцать человек в каждом, итого четыреста двадцать человек. Теперь считай, что каждый комсомолец самое малое за троих несоюзных сработать должен — итого, выходит, тысяча двести шестьдесят человек. Сила. И чтоб такая армия с несколькими паршивцами не справилась? Ни за что не поверю. Только, конечно, наскоком ничего не получится. Постепенно, толково...
На следующий день после разговора со стариком Костя пришел в штаб.
— Ты был прав, Ракитин, — еще с порога объявил он. — А я не прав. Пристыдили меня дома. После расскажу, как пристыдили, а пока давай людей подберем, начнем работать.