роге, по которой в детстве ходил десятки раз. На сердце было легко и спокойно. Рассвело, и он увидел то, чего не видно было ночью: море цветов у дороги и перелетающих от цветка к цветку пестрокрылых бабочек, услышал многоголосый птичий хор, прославляющий лето, жизнь и, как показалось ему, партизанскую победу в ночном бою.
«Прав я был в разговоре с Катей Вологдиной, — подумал Бляхин. — Есть оно, конечно же есть, предчувствие приближающейся победы. С весной оно пришло…»
Многие отличились в бою за родную деревню Терентия Бляхина, но не о них, а о геройстве старика крестьянина Граблина говорили партизаны. Когда через заминированный овраг они прорвались к домам, загрохотали гранаты, брошенные в окна. Увлекшись атакой, посчитали небольшую избу (с виду — просто сарай) заброшенной, нежилой. Вдруг распахнулась оконная рама, показалась голова и послышался хриплый голос:
— Фашисты в моем доме, бейте их, товарищи!
— Ты сам выходи сперва! — крикнули партизаны.
— Не выпустят. Бейте гранатами, чего меня старого…
Сухой треск автоматной очереди оборвал слова крестьянина. Голова его безжизненно упала на подоконник. И тут же в распахнутое окно дома полетели гранаты.
Бой, в котором народные мстители смелым броском разгромили фашистский гарнизон, затих, отгремев. Погибших похоронили, как братьев, в братской могиле. Готовились к новым схваткам с врагами. Но не знали, не ведали, партизаны, что был это их последний, решительный бой…
Долго тянулись месяцы госпитальной маяты. Михаил перенес две тяжелые операции и третью, самую рискованную. Лежа на осточертевшей койке, не по календарю — по деревьям за окнами видел, как проходят, сменяя друг друга, времена года. Его принесли сюда, когда на ветвях еще лежал снег. Крупными серыми каплями ушел он в землю, затем проклюнулись маленькие листочки на разбухших черных почках. С каждым теплым днем разрастались язычки зеленого пламени, а вскоре зашумела сочной листвой на пришкольном участке густая дубрава.
Дни спрессовывались в недели, недели — в месяцы. Отцвела сирень-черемуха. Наступившая осень позолотила листву на деревьях, высушила траву, осыпала землю щедрыми холодными дождями.
Война, но всему чувствовалось, покатилась на запад. Вологдин радовался фронтовым сводкам, победам наших войск и даже слякотной погоде. Раньше он никогда не думал, что могут приносить радость плохая погода, немудреный госпитальный завтрак и даже залетевшая в палату пестрая муха. Все дело в прекрасном душевном настроении, в крепнущем день ото дня здоровье. Не зря говорится, что у победителей рапы заживают быстрее.
Но если бы в минуты раздумья Вологдин был проницательней, он признался бы, что дела его не так уж блестящи. Что-то ныло в стопе, ломило бедренную кость. «К дождю, — успокаивал он себя. — Чаще сейчас дожди, и ноет чаще. Не надо внимания обращать. Тем более профессору ни звука, а то забракует на комиссии».
За окном кружили и кружили на ветру желтые листья. Таким же хороводом кружились мысли. «С искореженной ногой, наверное, можно летать, писали же о летчике, который воюет совсем без ног, на протезах. А вдруг мой «левый костыль» окажется даже хуже протеза?.. Да не может быть того, чтобы свои, родные, подвели!»
Вологдин мысленно представил кабину «ила». Перед ним ручка управления самолетом с боевыми кнопками пушек и пулеметов, за ней приборная доска — высотомер, указатель скорости, вариометр, авиагоризонт, манометры… Справа — электросбрасыватель бомб и реактивных снарядов, слева — сектор газа. Все это знакомо настолько, что Михаил будто вновь почувствовал себя рядом с приборами, механизмами управления. Ему вдруг показалось, что крылья самолета — продолжение его собственных рук. Дыхание его легких дает жизнь мотору. Его сосуды и нервы — артерии питания машины горючим и электроэнергией. А рули поворота, которыми должны управлять ноги? Чем же станут они? Продолжением искромсанных обрубков?
От переживаний бросило в холодный пот. Михаил открыл окно. Влажный, бодрящий воздух принес успокоение. В палату ворвались хлест дождевых струй, отдаленный шум улицы. Сердито рыча мотором, под окном протарахтел грузовик, напомнив летчику о могучем реве его самолета. Так хотелось летать, так страстно и неодолимо влекло его в небо…
Еще летом, осматривая раненого, профессор вдруг посуровел, хотя и продолжал говорить бодрые слова:
— Молодцом, совсем молодцом…
— Слушая вас, восточную пословицу вспомнил, — проговорил Михаил, когда хирург, что-то сказав сестре, собрался идти к другой кровати.
— Ну говорите, говорите, — прищурился врач и снова вернулся к Вологдину. — Смелее, капитан.
— Ты сказал — я поверил, ты повторил — я насторожился, ты сказал то же самое в третий раз — я усомнился…
— Что же, намек ваш понял, — улыбнулся профессор, — хотя от вас самого зависит, батенька, чтобы стать совсем молодцом. Тренируйте волю и тело — это панацея от болячек — прошлых, настоящих и будущих.
Помня эти слова врача, Вологдин начал ежедневно делать зарядку для ног, рук, для брюшного пресса. Вот и сегодня уже закончил комплекс упражнений, а сестры поднимать раненых после дневного отдыха и мерить температуру не приходили. Михаил вынул из тумбочки карандаш, школьную тетрадку и начал писать письмо в часть — Гусеву. Бодрые фразы о грядущей победе дались ему легко и просто. Сложнее оказалось написать правду о себе. Он и сам еще не знал ее до конца. И все же написал: «Перебираю в памяти все, что знаю о самолете. Продумываю, как управлять с «погнутым шасси» — хромой ногой. В успех верю. Обещаю вернуться в полк. — Он немного подумал и приписал: — До скорой встречи, боевые друзья!»
В дверь палаты осторожно постучали. «Кто бы это? — встрепенулся Вологдин. — Сестры с градусниками без стука входят. Видать, кто-то чужой». Но вошел совсем не чужой для него человек — его теща, Катина мама.
— Сейчас придут температуру мерить. Сестра велела вас будить, — проговорила она, обнимая Михаила.
— Вставай, просыпайся, военный народ! — крикнул он товарищам по палате и, обратившись к Ольге Алексеевне, добавил: — Извини, мама, подожди за дверью, мы форму одежды приведем в порядок.
Вологдин быстро оделся, и они вместе пошли по запущенному школьному саду. Садясь на невысокую скамеечку под грибком от дождя, Ольга Алексеевна улыбнулась:
— Ты, Мишенька, молодец, уже нормально ходишь. На покушай, — протянула она ему кулек с домашним печеньем. — Вкусное, ешь на здоровье.
— Поправляюсь, мама. Уже практически здоров!
— Зарядку делаешь?
— Целый день. Хожу по многу километров. О нашей с Катей жизни думаю. Каково ей теперь будет со мной, калекой?
— Я что, дочь свою не знаю? — рассердилась Ольга Алексеевна. — Такое ведь скажешь. Всяким ты ей дорог и нужен. С ногами и без ног, летчиком или инвалидом. Да какой же ты инвалид? Всего чуток прихрамываешь.
— Если бы немножко, мама! Вот без клюшки пока не могу.
— Товарищ Вологдин, идите кушать! — крикнула нянечка. — Все стынет.
— Иди, иди, Миша. Сейчас, во время войны, шутят, что друг познается в еде. Ступай.
Минут через десять Вологдин возвратился. В руке он нес зеленую эмалированную кружку, накрытую большим куском хлеба.
— Раз друг познается в еде, ешь, мама.
Попротестовав, Ольга Алексеевна отщипнула небольшой кусочек мякиша и запила чаем.
— Вкусно. Остальное сам доешь.
— Ну вместе давай!
— Тогда другое дело, — согласилась она и, разломив хлеб на два неровных куска, протянула больший Михаилу.
Они вспомнили ее прошлый приезд и трудный предоперационный разговор.
— Мама, ты тогда о дороге в эвакуацию рассказывала. Помнишь?
— Помню.
— Доскажи теперь.
— Что было? С грехом пополам устраивались. Детям надо одно, другое. Где взять? Дров мало. Сама зимой ездила на делянки, машины до ломоты в спине с нянечками да шофером грузила.
Вологдин горько усмехнулся, представив, как эта, по его довоенным, юношеским понятиям, «питерская барыня» поднимает в кузов полуторки здоровенные, нерасколотые чурки.
— Смеешься? В диковинку показалось? Да разве мы только дрова возили, пилили и кололи? Не перечислишь всех хлопот и забот. Зато все детишки живы-здоровы. Так что не зря старались, здоровье и силы в них вкладывали — орлы новые вырастут вам на смену… Ой, заговорились мы, Миша, — засуетилась Ольга Алексеевна. — Ненадолго я сегодня, обратный билет в кармане. Рада, очень рада, что у тебя все налаживается.
— Верно, верно. Все, кого со мной привезли, давным-давно выписались, скоро и мой черед.
— На фронт, конечно, решил?
— Буду проситься снова в авиацию.
— Ну и славненько, — обняла зятя Ольга Алексеевна. — Летай в небе, да не забывай, что фашисты с землей нашей сделали!
Вологдин нежно поцеловал руки Ольги Алексеевны. Так душевно и открыто, как разговаривали они здесь, в госпитале, еще никогда в жизни не говорили. Недосуг было. Теща-то время нашла бы, но вот они с Катей всегда куда-то спешили, а дома старались вдвоем остаться…
— Спасибо тебе за добрую душу, мама! — улыбнулся Вологдин. — За все, за все спасибо — за детишек, за Катю, за меня…
Каждые сутки прибавляли сил, и наконец настал черед покидать палату.
— Нога не беспокоит, зажила, — уверял Михаил профессора. — Душа вот болит.
— Раньше не верил, что не болит левая, — заметил хирург, массируя стопу, — хотя вы этаким бодрячком прикидывались, теперь верю. И о чем душа болит, догадываюсь: вдруг старик, так ведь вы меня за глаза называете, от летной работы отстранит? Думаете так?
Михаил покраснел. Боялся этого и врача действительно стариком называл, хотя знал, что тому немного за сорок…
— Думал, — признался он и, заметив во взгляде профессора лукавую улыбку, добавил: — Не на фронт ведь прошусь, на флот, на Балтийский.
— Э, батенька, — перестал улыбаться хирург, — что в лоб, что по лбу! Банальной фразы о том, что и без вас сил врага добить хватит, произносить не хочу.