Кому в Раю жить хорошо… — страница 36 из 81

– Ну, хорошо, – согласилась мать. – Собирать что ли на стол?

– Собери, собери! Честь по чести. Корову я подою и в магазин схожу.

Мать покачала головой и пошла готовить угощение. Манька успокоилась: гроза миновала. Через час мать вышла во двор. Отец поставил на крыльцо полный подойник, налив молока в собачью миску до краев.

– Если придут, постарайся не с ходу уму разуму Валентину учить… Она перед Васькиной сестрой, вроде как ты перед нею. Не надо сор из избы выносить, что люди подумают? Сами разберутся. Ну, так я пошел? Чего купить?

– Иди уж, – согласно кивнула мать, передав отцу приготовленную записку и деньги.

И вдруг Манька услышала голос, который был отчасти ей знаком по прожитой в животе матери жизни.

– Сходил уже! Мы все принесли с собой. Твоя краля не сподобится людей уважить!

В калитку входили четверо. Женщина невысокого роста, с заколотыми в пучок жиденькими желтыми волосами, со странным взглядом – будто протягивала конфетку и произносила хвалебные речи, следом двое мужчин. Оба иногда заходили к отцу, помогали собрать крышу на доме.

– А где?.. – отец неопределенно кивнул.

– Что, Миха, понравились гости наши? – женщина засмеялась. Остальные подхватили.

Манька почувствовала, как прихлынула кровь, и стало горячо. Мать промолчала, но слова ее глубоко ранили.

– Придут, придут! Ну что, хозяюшка, принимай дорогих гостей! – женщина продолжала смеяться, но что-то недоброе таилось в уголках ее глаз.

Манька заворочалась, стараясь предупредить мать, но мать лишь положила руку на живот, и повела пришедших в дом.

За стол сели с порога.

На столе, среди салатов и выпечки, сразу появились вино и водка. Мать долго отказывалась выпить. Манька чувствовала, как переполняет мать неприязнь к гостям. Но она молчала, стараясь казаться приветливой.

– Она брезгует нашей компанией? Как ты с ней живешь?.. – спросила женщина отца и обратилась к матери. – Миха тебе достался – золото, а не мужик. И не надо на меня волком смотреть. Я сто рублей не вернула? Если задолжала, скажи. Ты у меня брата отняла, а я сижу, за дом радуюсь. Если человеком меня считаешь, на, выпей! Миха, прости Господи, где ты ее такую взял? Среди своих не нашел? Скажи ты ей… Честное слово, неудобно, я уж пойду тогда… – женщина нехотя поднялась. – Вот ведь, дожили мы с тобой, будто чужие. Если эту рюмку не выпьет, я к тебе больше не зайду.

Женщина встала, обиженно надув губы, глядя на мать в упор, протянув ей рюмку.

Отец недовольно поморщился.

– За дом, Малина! Маленько. Разрешаю же, выпей. Не обижай гостей, – попросил он, потянув женщину за пояс, усаживая.

Мать взяла рюмку со стола.

– Из моих рук брезгуешь? – женщина продолжала протягивать матери рюмку.

– Малина, прошу… – отец смотрел то на женщину, то на мать.

– Пусть выпьет, пусть, не чужие, – наперебой принялись уговаривать мать двое мужчин, изрядно захмелевшие.

Мать поставила свою рюмку на стол, приняла из рук женщины.

– Ладно, Михаил. Давай, за нас, за дом… – голос прозвучал мягко.

Мать улыбнулась, выпив рюмку до дна.


И Манька поплыла. Голова закружилась. В животе матери стало темно. Тело – чужое. В большом огромном доме, с чужими людьми, она осталась одна. Мать, наклонившись в бок, потеряла с ней связь, а отец застыл, как изваянный из каменной пыли, серый, с открытыми немигающими глазами и наблюдающий безмолвно, как Маньку и мать укладывают на принесенную со двора лавку, подставляя под лицо большое зеркало, снятое со стены. Издалека, глухо и победно долетал голос женщины и смех расслабившихся мужчин. Настроение у всех было веселое, но она уловила в этом веселье злорадное ликование.

– Я никому ничего не должна, пущай живет, она мне сполна заплатит! Я знаю, чем эту суку взять!

– Хо-хо-хо, теперь нашим стает и прииск, и дом этот… Смело ты: «из моих рук брезгуешь?!»… Я думал, не возьмет уже.

– Больше нашего пить будет! Я знаю! Давай Мишку-то на кровать перенесем, а ее в другую комнату. Умеет госпожа Упыреева человека так поворотить, чтобы душа в душу зажили. Она матери моей пособила. Да кто бы так еще-то жил!

– Больно дорого берет!

– Дорого – не дорого, а добрый мужик дороже денег. Зови гостюшку дорогую, поди у дома уже стоят.


И вдруг, Манька увидела себя под потолком. Та ее часть, которая осталась в животе, перестала быть ею, а вторая, еще не совсем ясное «я», плавало над столом, проникая в чужие тела. Она была всеми и никем. Как это могло быть?

«Наверное, так умирают люди!» – подумала Манька, ощутив, что она все еще в Аду, и каждое слово, стоит ей нащупать себя, причиняет ей безумную боль, не одного, не двух случаев из ее жизни – а всех сразу. Она была и там, и тут, всеми и собой, пила боль, и боль пила ее.

Ад рассказывал ей, или она рассказывала Аду…

Глава 10. Память нельзя потерять…

Мать не сопротивлялась, отец не заступался. Пришли еще люди. Теперь их было много – незнакомые, уверенные, сильные. Тело матери превратилось в кусок мяса, в который ее засунули, как в мешок – толстый и непроницаемый, и он давил на нее со всех сторон. Сдавленная, отравленная, изувеченная, она погибала, как обломленное деревце, не успевшее пустить корни. Ее еще не было на свете, но боль пришла, и заставила почувствовать, что она живет в мире наравне с другими. Крики и ругань, мольбы и стоны проникали сквозь брюшную преграду с глухим раздвоенным эхом, легко проникая через плаценту, будто ее сознание было голым, лишенным тела. Голоса обрели плоть, звучали то глухо, то где-то рядом, мир с его пространством исчез – все смешалось.

Месиво вздымалось, накатывало и проглатывало – живое, дышащее, озлобленное, обманчиво-велеречивое – и щупало, щупало, то придавливая и выламывая хрупкие кости, то протыкая острыми и тупыми концами конечностей, то перекрывая кислород, поступающий через пуповину, то накачивая ядом. Она чувствовала, как приходит и уходит боль, сначала чужая, потом своя, или своя и чужая одновременно, и где-то в другом месте, не там, где она могла бы выбраться наружу, сотрясает плоть, обращая в прах ее маленький мирок.

Реальность обрушилась на нее, поглотив всякий свет.

Она то теряла сознание, то приходила в себя. Нерожденная земля не мнила себя ничьим «я», сразу же признаваясь в своем бессилии, открывая новую реальность, а ум пошел еще дальше, очертив границу вселенной, наполненную голосами невидимого и озлобленного ужаса, который приходил отовсюду. Маньки не стало. Она не занимала в своей вселенной даже маленького места. Безмолвный крик уходил в пустоту, она боролась, но пустое место не могло заслониться – там, где раньше была она, бесновались чудовища, закрывшие ей свет. Захороводила, закружила пляска смерти.

Боль, боль, боль…

И вдруг боль оборвалась – она увидела себя на печи. Казалось, никто ее не замечает…


В комнате было человек десять – пятнадцать, разделившись на две группы.

Люди то приходили, то выходили, перемещаясь из одной комнаты в другую, то к отцу, то к матери, которые лежали раздетыми донага, с раздвинутыми ногами посередине комнат на лавках, с широко открытыми зафиксированными глазами, перед зеркалами, в которые обращались их пустые взгляды, чтобы они могли видеть себя и тех, кто восседал на спине, управляя надетыми на обоих удилами. Манька хорошо видела их обоих с печи, которая соединяла и гостиную, и кухню, и столовую – капитальные перегородки поставить еще не успели. Голова отца дополнительно была стянута железными обручем, в тело ног и рук воткнуты иглы, подсоединенные к зарядному устройству, на пальце знакомый перстень. Манька сразу же заметила и другое кольцо, надетое на палец матери. И обруч, и кольцо, и перстень она видела в сундуке Бабы Яги – они были из обычного железа, но с хитрыми приспособлениями, которые заставляли шипы выскакивать из гнезда. Все тело отца было измазано мочой, навозом, менструальной кровью, и даже голова его упиралась в кучку кошачьего дерьма, а рядом лежала прокладка, пропитанная кровяными выделениями. Тогда как мать, при всем, что с нею делали, периодически опрыскивали то духами, то совали под нос печенье и кофе, то принесенные с огорода пионы.

Но из ее раны на шее, чуть выше затянутой веревки, сочилась кровь, стекая на пол, на разложенную под лавкой половую тряпку. Лицо посинело, язык вывалился. Возле нее дежурил человек, докладывая о состоянии, отпуская веревку, когда кончался кислород. У матери периодически вызывали агонию, она дышала тяжело, с хрипами. Отец лежал без сознания.

Особенно выделялись три женщины, одна с видом хозяйки, в которой, к своему удивлению, Манька узнала Бабу Ягу. Крашенные каштановые волосы с припущенными локонами, уложенные сзади, обрамляли худое лицо с впалыми щеками. Подведенные глаза, мокрые от слез, потекли тушью, оставляя черные круги вокруг глаз, но во взгляде, очень властном и решительном, не было и намека на слезы. Она то и дело смотрелась в зеркальце, вытирая глаза носовым платочком. Загорелая кожа лоснилась не то от крема, не то от пота. Грудь ее была слегка обвисающей, но девичья талия и широкие бедра компенсировали недостаток. Яркое с васильками и ромашками платье до колен, перетянутое белым поясом, с украшенной каменьями пряжкой, выделяло ее среди остальных женщин, как лебедя среди гусей. Матушка Благодетельницы выглядела чуть моложе, но старуха, которую Манька углядела в облике Бабы Яги в избе, уже проглядывала из-под толстого слоя туши, белил и помады. Казалось, кроме нее, никто этого не замечал. Женщины поглядывали на нее то с завистью, то с раздражением, особенно Валентина, сестра отца, обиженная чем-то, и, наверное, не зря – посматривали на Валентину свысока. Наткнувшись на хищный взгляд, женщины тут же прятали свои эмоции, зато мужчины посматривали на Бабу Ягу с уважением и вожделением – в каждом их взгляде было столько обожания и покорности, будто Баба Яга была пределом мечтаний.

Она говорила то громко, то тихо, так что слова ее иногда можно было разобрать лишь по движению губ и по направлению взгляда. Особенно, когда давала указания, прочитывая их в толстой тетради.