Кому в раю жить хорошо... — страница 40 из 81

. Так вели себя все, кроме Бабы Яги, которая стояла рядом, позволяя целовать себя и белокурую девочку.

— Я самый умный, богатство само плывет мне в руки, закон на моей стороне, — идите за мною! — призывали восседавшие.

— Могу свернуть горы, заставить врагов отдать золото и себя в услужение, рыть носом землю…

Представление продолжалось. Баба Яга театрально заламывала руки, причитая и вымаливая кусок хлеба ради Христа, то признавалась, что ненавидит своего ребенка, который виноват во всех ее бедах, то слазила и начинала поливать грязными словами всякого, кто садился на спину вместо нее, или молилась, молилась до изнеможения. Женщины в ответ уверенно заявляли, что отродье надо утопить в болоте, свернуть шею или сделать из него кусок мяса, который должно продавать всем, чтобы платили вином и близостью. Одновременно занимались сексом, то, принимая дары, то приносили дары и мыли ноги, то кричали, и льстили, и охали, исторгая вопли удовольствия, когда достигали оргазма.

Оргазм женщин оплетал боль физическую, как вьюнок, который скрывает под собой железную основу — и боль уходила в глубь, пряталась, оставляя вместо себя сладкую ноющую иглу-обманку, растекаясь по венам благодатным огнем желания отказаться от себя самой, протянув руки каждому, кто делал из отца чудовище и ломал волю матери.

Но Манька уже поднимала такую иглу. И сразу появлялось жжение — мать стонала.

Глава 9. И Дьяволом, и чертом…

Манька с трудом разомкнула веки, вдохнув запах серы и копоть, и впервые в Аду усмехнулась. Спасибо, святой Отец, что поднял Дьявола до батюшки с матушкой — уж какие родители, а все ж родители.

А так прошла бы мимо и не разглядела!

Она плыла в жидкой лаве, как щепка. Горела и плыла, цепляясь за обломок черного камня. Боль из прошлого не истаяла со временем, и уходила только сейчас, когда к ней возвращалась память, будто она выпрашивала ее у своего прошлого. Но другая боль, та, которая выжигала сознание, сменила боль физическую. Проклятия, которые произнесли люди над телами отца и матери — сбылись. Все произошло так, как предрекли, родители покорились безвольно, без борьбы. Все тело ныло и ломало, и она уже не знала, какая боль пьет ее на этот раз. Она умирала, а люди, изменившие ее судьбу, оставались жить.

— Я не верю! — отчаянно прокричала она в ответ. — Я не собираюсь умирать! Я не могу умереть! Я в Аду!

— А я верю, верю всему, что мне говорят! Я мразь, голод, боль и нищета! — ее нутро не имело лица, оно было всюду и нигде, голос шел из сердца, из чрева, из раны. Она снова была там, и голова, открывшаяся ей две недели назад или почти три десятка лет назад, невзлюбившая ее с первой секунды, торжествовала: — Умирать всегда больно! — произнесла она и дико засмеялась.

Совсем как те люди, которые залили уши родителей воском и шептали обидные слова — горячо, гневно или вкрадчиво. Они просили ненавидеть ее, называя ночным кошмаром, расплатой за преступное прелюбодеяние, свидетельством гнусного разврата, порождением ехидны…

Это было ее прошлое. Матричная память открывалась Тверди, а Твердь открывала ужас земли сознанию, обвиняя ее в каждом брошенном в землю слове. И каждое слово становилось обращенным от нее или к ней. Похоже, Царя устраивали на земле противоположно половой принадлежности.

Но не всегда.

Манька выделила несколько позиций, сравнив их и в том и в другом случае, и сразу же пятая часть и боли, и людей успокоилась навек. Отдельно использовали глаза, уши, спину, различая состояние полной бессознательности и сумеречное состояние. Даже нос и рот были отдельной частью. На многое ее непонимание сам собой пришел ответ — где-то там, в ее прошлом была и Благодетельница, которая искрилась как чудодейственный бриллиант, устраиваясь на ее земле доброй хозяюшкой и выбивая почву из под ног в земле вампира нравоучениями и посрамлением.

Она надолго сбилась с толку, обращая взгляд то на мать, когда слова говорились над отцом, или на отца, когда происки велись против матери. Грубое насилие вошло к отцу и матери, обращаясь к сознанию из земли ближнего. Пространство стало плотным, как резина, образуя пространственные путы. Оно тянулось за каждым, как за сгустком еще более плотной массы, будто не хотело их отпускать. Иногда лица искажались, проталкиваясь через ее сознание, обнажая суть своего присутствия лишь тем, что взывали к земле как путы ее самой. Боль накрывала ее с головой, стоило ей вспомнить, что все, кто пришел к ней в Аду, всего лишь люди, никчемные и алчные, удовлетворяющие свои амбиции и зависть.

Но везде, в любом месте, отец по действу ненавидел мать, любил Бабу Ягу и дочушку, был горд, но зависим от этих людей. А мать — всегда падшая, изгаженная, наводящая проклятия, не имеющая за собой ничего. Все они спасали отца и изгоняли мать.

Слова приходили и уходили, звучали то ясно, то глухо.

Манька то снова была там, в чреве или в Аду, понимая, что лежит на камне, а внизу течет лава, и смотрела на себя в прошлом, будто со стороны. Боль и оргазмы открывались и таяли, как утренняя роса, если удавалось понять, кому принадлежат физические ощущения. Только так она могла понять, насколько правильно восстановила свое прошлое. Теперь она знала — и ей дано судить всякую тварь в земле своей… Отверзшей землей она внимала сошедшим на землю богам, крепко державшим в руке жезл железный, которым Боги били ее за малейшее неповиновение.

Но Манька радовалась: ужас отступал, и Ад не столько пытал ее, сколько восстанавливал глубоко скрытые мотивы поступков людей и ее самой, вернув в то время, когда маленькая земля, еще не имеющая своего лица, открывала значения слов, которые потом оставляли осадок, непонятно как и откуда взявшийся. Многие беды ее повернулись к ней лицом.

В отличие от проповедей над матерью, где индульгенция стоила дорого и каждому воздавалось по заслугам, на стороне отца прощение даровалось без всяких условий — по вере и по воле Сына Божьего, которого мог бы узреть каждый, если бы услышал проповедующего и произнес худое слово на скверну, на падшую женщину, на того же Дьявола. Примером для подражания Святым Отцом были назначены совокупляющиеся по «любви». А им до проповедей, похоже, не было никакого дела. Люди вокруг отца и матери пристойно проклинали всякую тварь, искавшую обманными путями свою выгоду. Занимаясь любовью, они осуждали прелюбодеяние, зазывая услышать призыв к любви свободной, продиктованной голосом сердца.

Шабаш, опьяневшим от крови, вина и секса людям, пришелся по нраву.

И даже соперницы Бабы Яги, обиженные, что не им досталось играть роль Пречистой Девы, присмирели, довольствуясь ролью устилающих дорогу Благодетельницы пальмовыми ветвями, кроме тетки Валентины, которая смотрела на Бабу Ягу завистливо, не хоронясь.

— Закрой покрывалом! Надо объявить ее вне закона! — голос прозвучал над самым ухом.

— И что это даст? — заинтересованный голос ответил не сразу.

— М-м-м… Мы тут, а нас будто и нет. Нам надо запутать, а лучшего способа не придумаешь. Вот ты, бей! А сам в это время говори про то, что не обидишь, что беречь будешь кровиночку. А она пусть ласково обнимет, и в голос, в голос проклянет! А кто приблизится, почувствует обман. А раз почувствует, так и держаться будет подальше от этой гнилой твари. Правда, Малина, я говорю?

Мать накрыли покрывалом, и Манька почувствовала, как колотится ее сердце, отравленное новой порцией яда, влитого в рот матери. Покрывало… Оно лежало на кровати — цветастое, теплое… Родители каждое утро стелили его, заправляя кровать. Но теперь оно было другим: душило, обволакивало, управляло ею. Слова приходили, примериваясь к боли, и уходили, а боль оставалась, не понятая и не выпитая. Тьма опустилась на сознание и полностью отключила ее от внешнего мира.

Все, о чем мечтала бы она, ушло вместе с пространством, где она видела цветы, речку, рассыпанные по берегам аккуратные домики и синее-синее небо, в котором плавали белые облака. Ушли слова, протягивая к ней человеческие руки — страшные, причиняющие боль, убивающие маленькую нераскрывшуюся почку. Манькино нутро безоговорочно поверило ненависти и унижению. У нее больше не было земли. Земля боялась всего, что было связано со словами, обретшими над нею власть. А властью обладало каждое слово, которое прошло мимо врат. Отныне ее жизнь не стоила ничего. Не было родителей — она знала, что отец уже никогда не услышит ее, мать не примет в свое сердце. Это и был Ад — ее Ад, который вверг ее в огненную геенну, навсегда закрыв доступ в мир света и радости земли Дьявола.

Силы покинули ее.

Ужас сменился равнодушием и безразличием. Она противостояла силе, много сильнее ее самой. Дьявол не искал спасти ее. Даже он не верил в то, что ее земля внезапно оживет. Земля и она сама были мертвы давно, еще не успев прийти в этот мир. И все ее надежды рухнули, как груды обломков черных каменных скал, уносимые вдаль огненными потоками лавы. Боль перестала уходить, голоса звучали и звучали, невнятные, расплываясь и обволакивая, как покрывало — и сама она застыла, как каменное изваяние, позволяя Аду исторгнуть ее с земли.

Она никак не могла понять смысл действа. В руки ей само ничего не плыло. Законом она пользовалась — исполняла. Но точно знала — нет закона для проклятых. Случись чего, отведут и посоветуют забыть — мило, с пониманием. Манька смотрела и не могла поверить. Как мог отец променять мать на людей, называвших себя свиньями и чудовищами? Болело сердце, но разум подсказывал, все гораздо проще и сложнее: мать — душа отца, и Бабе Яге выпал шанс открытыми вратами войти в Царствие Божье.

Что ж, у нее получилось!

Как бы не повернулась жизнь к Бабе Яге — она имела себе оправдание. Готовила их на все случаи жизни. Очень убедительно, но ей, открывшей истину, речь таковой уже не казалась. Вся Манькина жизнь предстала перед нею оголенными проводами с высоким напряжением, дотронуться до которых, означало принять на себя смерть. Она уже знала, что отныне мать будет лить слезы, поминая отца, мечтать о смерти, и обвинит ее во всем, что с ней случилось. Грубее матери был разве что отец, который спустя неделю впервые поднимет руку на мать, и потом будет бить часто, пока не выгонит