Кому в раю жить хорошо... — страница 49 из 81

Человек был, как огонь — лава обрисовала контуры его тела, напоминая головню, которая освещала лишь себя самою, напоминая статую, раскаленную докрасна. Порой муки головни казалась ужасными: лицо искажалось болью, в глазах застывала тоска — и тогда губы его шевелились и что-то бормотали под нос, взывая и призывая, то нежно и ласково, то страстно, то яростно, будто человек был не один. Порой он был мертв, сам он молчал, но кто-то другой продолжал жить вместо него, голоса продолжали говорить. На этот раз голоса менялись до неузнаваемости. Голова его то склонялась, оставляя почти без чувств, то вдруг приподнималась, исторгая с уст страстные призывы, и он протягивал кому-то руки, или молился, или тихо улыбался, словно получив дары, иногда радовался, словно ребенок, и манил, и выманивал, подавая надежды. Совсем как покойники, закрытые в потайной комнате избы. Но у тех лица оставались как у одного человека, а у этого и лицо было неодинаковым, будто в теле жил не один человек, а сразу несколько — и мужчины, и женщины, и внезапно все они, или по одному становились человеком.

В общем, жил какой-то своей придуманной жизнью.

Весь вид головни говорил о том, что человек давно отказался и от себя, и от реальности, в которую попал, сдавшись на милость победителей. Сознанием тут и не пахло. Человек не выманивал Ад наружу — он держал его в себе и был им. Ад выжигал его, или усыплял, чтобы твари, которые вошли в человека, могли чувствовать себя живыми, а он не сопротивлялся, наоборот…

Как драгоценность защищал он сердце…

Не известно, как оно ему досталось. Сердце было не его — человек-головня держал кусок плоти в руках. Кровавые слезы лились из глаз — и сердце жадно впитывало слезы, и билось, оставаясь живым, будто кровь придавала ему силы, а человек в огне смотрел на него с надеждой, с любовью и страхом. Впрочем, глаз у него тоже не было — выгоревшие дырки, но дырки были истинно глазами. Человек стал жилищем червей, и черви уже не скрывали себя. Незримо следили они за сердцем из пустых глазниц, точно протягивали нити, и становились с ним одним целым.

Вспомнив о себе, Манька содрогнулась, потоптавшись в нерешительности, рассматривая свою находку. Оказавшись рядом, к своему удивлению обнаружила, что человек не видит ни ее, ни Ад — только сердце. Протянула руку, дотронувшись до горящего человека, и тут же отдернула, почувствовав, как ворвалась в сознание чужая боль. Не столько физическая, сколько эмоциональная — безысходность и обреченность, на фоне навязанной слащавой радости.

Человек ушел давно, или пал замертво в земле, наполненной страхом, болью и одиночеством. Умирала земля, замученная и распятая, которая уже не ждала, что на нее прольются живительные капли дождя. Черви жили своей жизнью — полноправные хозяева, которые не жалели человека, обращаясь с ним, как со скотиной, которая была им в пищу. Земля была слепая и глухая — черви не отвечали ей, когда она обращалась к ним, неуловимо обрывая нить времени, вытаскивали на свет любые состояния, в которых земля себя не узнавала, снова и снова возвращая в то время, когда ее убивали …

Однажды издалека пришел голос, который звал ее, кричал о помощи, вдруг пришла боль и тоска, которая не отпускала ни днем, ни ночью, и земля поняла: само ее существование поставлено под угрозу. Она нашла, кто звал ее и ответила, а потом на землю пришел огонь, и свет померк, и снова стал день. Вампир-солнце, которому не было до земли дела, остановился в зените и не закатывался ни днем, ни ночью. Солнечные лучи выжигали любое явление нового. Где-то там еще носились воспоминания о благодатных днях, когда в земле жили люди, росли сочные травы и тучные стада резвились на бескрайних просторах. Совсем как Манькины надежды, когда она сидела в чреве матери и ждала прихода в огромный мир.

Страшнее была участь этой земли: она верила, что все еще могло вернуться, ибо знала другие времена. Парнишка жил за семью горами, за семью морями. А спалился, наотрез отказавшись ехать с родителями в далекие края, встретив ту самую, единственную…

«Просто как! Болезнь — это я!»

Манька с удовлетворением отметила, что методы воздействия были те же. Физическая боль в статуе присутствовала, но глубоко, будто воспоминания о зубной боли, вытесненные обещаниями и пристойными россказнями о себе. К боли она привыкла, боль скорее раздражала, чем убивала, но ощущения тоски и обреченности, которые физически обожествляли солнце, спалившего все и вся, отведала впервые. У нее еще получалось обнаружить подмену, не путала себя с Благодетелями. Когда понимала, что ее не хотят, молча собирала манатки и уходила, предоставив времени раздавить страдания, не билась головой в стену, не искала встреч, не устраивала разборки. Мучилась недолго — неделю, другую. А у земли, которую видела перед собой, сознание отсутствовало напрочь, любые слова из среды ее самой принимались за чистую монету.

Парень обожествлял болезнь настолько, что умер, но продолжал считать себя кем-то, кто продолжал интересную жизнь…

Может, потому что душа? Зубы у Царствующей Особы крепкими были с детства…

Над парнем основательно поработали — ни живой, ни мертвый. Ужас, как Благодетельница его не взлюбила. Голову ему пробивали дважды: один раз всадили иглу над переносицей, повредив бесполезную на первый взгляд железу, которая отвечает за телепатию и синхронную работу двух полушарий, а второй раз добирались до земли через дырку на лбу, чтобы хорошенько заморозить и погладить… Чтобы ни с кем не путала Мудрую Женщину… Любой, кто пытался его образумить, автоматически становился врагом. Парень слышать ничего не желал и не искал ответы, уверенный, что сделал дырку во лбу себе сам — молоточком… Не пытался справиться со своими чувствами, обрекшими его на одиночество и смерть. Любое сопротивление мысленным посылам вызывало у него приступы эпилепсии. Даже сейчас по телу вдруг пробегали судороги, и он начинал яростно копать глаза, которых уже не было, будто хотел их вырвать. Человек страдал, но физическую боль сознанием не пил — не хотел, не мог, увиливал, подавлял, отказываясь принимать, как данность. Он не искал свою землю — он не знал о ней. И всем своим сознанием устремился к единственному человеку, который был его благодатью.

Самые страшные Манькины ночи, проведенные в одиночестве и раздумьях, не достигали и десятой доли бедствий, обрушенных на парня. Столько молитв во имя и за душу были положены на него, что иной раз две или три молитвы, не переставая, вырывались из его рта в несколько странном звучании, когда он произносил их одновременно. Голоса не ругались, не спорили, не упрекали, обращая любую неправедность в достоинство и мудрость — любить, понять, простить. Но не парня, а некую абстрактную личность, сердце которой, образно выражаясь, как Твердь, держало на себе вселенную, Бытие и весь род человеческий.

«Бог милостив!» Манька подумала о своем вампире с благодарностью, облившись холодной испариной. Ощущения прикосновения уже сходили на нет, а вместе с ними боль, которую приняла на себя. Теперь она могла перестать воспринимать ее как свою, проанализировав более объективно.

— Каждый раз открываю для себя новое. Мне на треть не повезло, как этому чудику… У него вампирша была рядом! — в глубоком потрясении произнесла она, пытаясь унять дрожь в своем теле. — Дал бы как следует по зубам, чтобы клыки отлетели! — пожала плечами, угрюмо взирая на самую крепкую крепость, воздвигнутую Благодетельницей.

Надежная крепость. Кто бы разрушил ее здесь?! Трижды облей Благодетельницу помоями и сама обольется на виду у всего честного народа — не поверят! Или поверят, и найдут самые боголепные мотивы. Только теперь до Маньки стало доходить, почему любая глупость вампира вроде бы на виду, но оправдана. На месте Благодетеля, даже с умными мыслями ее редко слушали, а уж оправдывать тем более — выставляли и имени не спрашивали. Взять, к примеру, писателя — умер голодный и злой, или замученный Совестью, а как ушел — стал классиком, ибо вдруг обнаружили мудрость, которая все время была на виду. И начинали гадать, что бы сказал, как бы высказался по другому поводу. А не спросишь — умер! И жалели, что не успели вовремя. Или другого писателя: жил, радовал народ, работал, не покладая рук, тоже… у всех на слуху, миллион друзей, ушел под оркестр и с долгими проводами — и нет его, ни фамилии уже не помнят, ни имени, будто пелена с глаз упала, как бабочка-однодневка…

Если таким умным людям крепость не давалась, ей ли, дуре, биться о прочные стены головой?!

— Человек как всегда не имеет правильного представления о том, что происходит с ним и с людьми вокруг, — ответил Дьявол.

— Это почему это? — вскинулась Манька, хмуро и исподлобья, почти с ненавистью обойдя огненную статую по кругу.

Человек не видел ее, но черви видели, и поворачивали тело парня, прикрывая спину, нацеливаясь взглядом, как дулом пистолета.

— Все дело в том, что ты случайно участвовала в эпитамии, не предназначенной для тебя — часть обращений противоречивы. Вакцинация не раз и не два уберегла тебя. Ты скрыта от глаз вампира и постоянно путаешь Бога, который в одном месте иной раз молотит противоположно самому себе. А в его сердце Бог, который истинно Бог, признанный даже мной. Она не только Бог, она его лицо и гневный голос, а этот мертвец — обитель истины о Божестве. Он знает ее, помнит — и тащит повозку с солнцеликой. А твоя душа-вампир придушил тебя ночью, тайно — ты в глаза его не видела. И живая пока, тьфу, тьфу, тьфу. На тебе нет греха, когда человек сознательно убивает землю. Если проще, то имя твоего вампира написано на грязной тряпке, и сам он затерялся среди тех, кто вытер о тебя ноги. А ее имя светиться на белоснежном полотнище. Он раб, а ты вол — он для госпожи, ты для многих. У него нет любви к людям, он отказался от них. И первый плюнул бы в тебя, если бы знал, что ты поднялась на вампира. А ты ходишь от дома к дому и веришь в людей, и была бы рада даже ему, если бы он хоть как-то обратил внимание. Но, знаешь ли, любить одного человека опаснее, чем все