Конь бѣлый — страница 19 из 78

— Хватит молоть. — Дебольцов отвернулся, нахмурился. Подобрали «братца», напоролись… Пешком бы идти, да ведь Надя устала… Черт знает что такое… Случайность, называется. Вот тебе и случайность!

— Молоть! — заорал возница. — Ладно. Товарищи-господа, глядите! — повернулся в профиль. Для убедительности еще и пальцем потыкал в щеку: знай, мол, наших.

Он и вправду был похож, спорить тут было не с чем.

— Ефим Александрович, — снял картуз. — Ну, само собой — по матери моей я — Мырин. Хотя имею — по установлению истинной народной власти зваться правильно: Де-боль-цов!

— А не боишься, что за принадлежность к дворянской фамилии тебя новая власть упечет? — поинтересовался Бабин.

— Оно точно… — поскучнел Мырин. — Время теперь революционное, бросовое, человека в расход пустить, что два раза плюнуть: тьфу и тьфу! При этом, господа, это к вам, сучьему вымени, относится главным образом, смекайте…

— Да-а… — протянул Бабин, трогая прутиком Мырина по плечу. — Замечательный революционный мужичок! Носитель! Господи… А ведь оркестр играл, полковник, и как играл! И гвардия шла…

* * *

Первым делом подъехали к дому, он был поставлен еще первым Дебольцовым в новомодном тогда классическом стиле: антаблемент, колоннада, окна с «замками». Но боже ж ты мой, что оставалось теперь от былого величия… Ободран, бедный, беспощадно и страшно — как курица, которую вот-вот положат в котел: ни перьев, ни внутренностей. В полном недоумении смотрел Алексей, не веря глазам своим. «О господи…» — только и сказал Бабин.

А Мырин тут же присоединился к толпе крестьян и бывших рабочих завода — те стояли перед пустым окном, которое корявая женщина в кожаной куртке и красной косынке использовала как трибуну:

— Я, как женщина революции, етого и представить се не могу, — вещала ораторша скандальным голосом. — Как мы, бабы, жили? Истощенный непосильной работой, мужик являлся к своей бабе — и что? Одно колыханье на пустом месте! Недоедали мужского бабы! Недоедали женского — мужики, и вой стоял по Расее… Штаны-то у всих — без груза!

— Чертовка большевистская, — сказал кто-то в толпе. Еще кто-то хохотал звонко-рассыпчато — невсамделишно…

— Отныне у власти — мы, большевики! И мы вас, мужики и бабы, напитаем. И мы стиснем друг друга в каменных большевистских объятиях, и Расея пополнится!

— Да здравствуить нова власть! — истошно завопил Мырин. — Власть, котора допускаить друг друга к любви! Это святое дело товарища Ульянова, он же — Ленин!

Бабин и Надя остались у ступеней и стояли молча. Дебольцов поднялся и остановился на пороге. Господи… Как же это было неузнаваемо все, и оттого — страшно. Зал, покрытый плесенью, разоренный, с разломанными полами — золото искали — и сорванными обоями, пробитыми стенами. Люстра одиноко болталась под потолком, и звон хрусталя доносился, как похоронный, с дальнего кладбища. Книги — разорванные, полусожженные — валялись повсюду, устилая пол отвратительной мозаикой небытия и убийства. Подобрал акварельный портрет матери: кто-то наступил на него и продавил, но юное прелестное лицо семнадцатилетней Марьи Сергеевны все равно было прекрасным и словно спорило с мерзостью запустенья.

И услышал Алексей дальний звук гармони. То была с детства знакомая песенка: «Шарф голубой». Как проникновенно выводил гармонист, сколько страсти и муки вкладывал, показалось даже, что не гармошка это, а величественный орган, исполняющий надгробное рыдание…

Поднялся на второй этаж, было темно, только небольшое окошко подсвечивало неверно, здесь некогда была комната мамы, двери висели на одной петле сорванные, вошел, там, у стены — высокая, стройная, в длинном платье, с печальным лицом…

— Мама… — тихо сказал и шагнул к ней, но… Ни-че-го.

Ветки без листьев заглядывали в окно, там уходили в горькую неизбежность мертвые поля, зима царила без надежды на пробуждение. «Как же так… — подумал, — теперь ведь лето?» И — странно, вдруг — привычное флигель-адъютантское обличье: гимнастерка с аксельбантами, Георгиевский крест. «Да я просто уснул или умер», — было спокойно и благостно, будто пришел корабль в долгожданную пристань…

…Когда спустился — Надя и Бабин и даже Мырин стояли недвижимо, как во сне, никого у дома не было более, а у окна…

Боже мой, как тягостно, как горько… Чтобы увидеть лучше — спустился по оврагу чуть ниже, здесь почему-то снова были сугробы, а на доме застряли хлопья снега, и мама стояла у окна или нет, показалось, то был только силуэт, прозрачный и бесплотный.

Телега тронулась и пошла, набирая ход, дом исчезал за деревьями, «Да я ведь никогда сюда не вернусь более», — ударило в голову, и зазвучал похоронный колокол: ни-ког-да…

* * *

На кладбище все заросло чертополохом, долго искал могилу, но не нашел: памятник — то был мраморный аналой с Евангелием и крест над ними — украли или разбили. Через несколько минут телега въехала в поселок завода, здесь, в дому управляющего, обретался брат, Аристарх Александрович. Когда, потрещав губами, Мырин остановил лошадь у крыльца, произошло еще одно событие: Надя — вместо того, чтобы поблагодарить и ехать дальше, как и договорились, — прижалась вдруг к плечу Дебольцова и сказала безнадежным голосом: «А мне, что же, в никуда теперь?» Что оставалось Алексею? Под доброжелательно-насмешливым взглядом Бабина сказал, кашлянув в кулак, скрывая волнение: «Прошу в дом, Надежда Дмитриевна». Было в этой девочке что-то… Он боялся об этом думать.

На крыльце ожидал Фирс — отца еще слуга верный, старый, трясущийся, с пледом на острых плечах. «Барин, милый… — заплакал и, как велела традиция, чмокнул в плечико, — а уж как его превосходительство будут рады, брат ваш страдающий, какое время на дворе, какое ядовитое время…» Голуби ворковали над крыльцом — Алексей помнил их с детства, спросил невесело: «А что, те же голуби?» — «Живут, — ответил Фирс. — Может — и другие, но — живут». Лестница была все такой же скрипучей, она словно пела под ногами Алексея, и слышалась ему родная мелодия: «Крутится, вертится…»

Вошли в гостиную, здесь Аристарх в длинном халате, словно главнокомандующий в окружении своих генералов, водил по армейской карте карандашиком: «Сколько тут верст?» — «Тридцать, ваше превосходительство», — ответствовал затянутый в хаки, с гайдамацкими усами и щуплым лицом. Второй, бородатый, в очках, стоял молча. «Тридцать? — переспросил Аристарх, бросая карандашик. — Непреодолимая преграда, господа!» — «Но почему, почему? — нервно изумился усатый. — Это же раз плюнуть!» — «Гвардии! — вмешался бородатый. — Гвардии, господин ротмистр, а у нас — рабочие отряды». — «Но вы-то, вы-то, — настаивал усатый, — только тем и заняты, что доказываете: рабочие и есть наша гвардия!»

— Ну, будет, будет ссориться, господа генералы, — произнес Аристарх слова из пушкинской повести (вряд ли он об этом знал). — Как бы там ни было — восстание намечено… — Здесь он увидел Алексея и шагнул к нему, раскинув руки словно крылья. — Алексей… Брат… А имение… А мама… — обнял, подавил рыдание. — А могила? Ты, я чай, и не нашел?

— Не нашел. Здравствуйте, господа. Полезная деятельность, вижу?

— Нынче только тишком, Алеша, только из-под пола, — кивнул Аристарх. — Вот мы все и есть некоторым образом антибольшевистское, с целью насильственного ниспровержения, подполье. Ротмистр Никитин — из жандармов. Врач Опрышко — земский. Прошу любить и жаловать.

— Ротмистр Бабин, — представил Дебольцов Петра Ивановича. — А что, господа, в основе ваших действий — восстановление монархии, надеюсь?

— Алексей… Видишь ли… — смутился Аристарх, а Опрышко сдвинул очки на лоб:

— Бог с вами, полковник. Демос крат — вот наша цель.

— Это — ваша, — ядовито улыбнулся Никитин. — Я солидарен с вами, полковник. Но сначала надобно взять власть.

— Не предрешая? — подошел Бабин. — Господа, но ведь демос, а так же и крат — это всегда воровство, беззаконие, присвоение чужого добра?

— Не будем ссориться, господа, — призвал Аристарх. — Мы — ссоримся, а большевики побеждают, разве не так?

Надя стояла у камина, кутаясь в платок, Аристарх подошел:

— У нас гостья?

— Надежда Дмитриевна, — представил Алексей. — Она много страдала, эта славная девочка, родители убиты, совсем одна. Окажи ей гостеприимство.

— Естественно, — подтянулся Аристарх, подкручивая усы. — Позвольте рекомендоваться: Аристарх Алексеевич, генерал в отставке и, извините, в домашней обстановке. Разумеется, вы, мадемуазель, можете гостить у нас столько, сколько по вашим обстоятельствам нужно будет. Прошу садиться, господа, время обеденное.

Фирс тем временем накрывал на стол. Скатерть была крахмальная, свежайшая, серебро фамильное, с монограммами, хрусталь выше всяких похвал, только вот с пищей не все ладно: блюдо саксонского фарфора с укропом и чищеной морковью, тоненько нарезанный волглый серый хлеб и огромный графин восемнадцатого века с пробкой-лепестком, наполненный белесой жидкостью.

— Самогон… — страдальчески сообщил Аристарх. — Раньше, бывало, из погреба приносили бургундское 1825 года — как раз в год восстания, то бишь бунта этих супротивцев, прадед из Парижа доставил. Я когда в гвардии служил — уже в чинах — бывал часто приглашен к столу великого князя Владимира Александровича, командующего гвардией. Там вкусно ели. И вина хорошие… Да вот портрет его высочества, взгляните…

В нише, которая вела в кабинет, виден был живописно изогнувшийся Владимир в общегенеральском мундире, с каской в руке.

— В его высочестве всегда боролись два начала: военачальник и человек искусства. Президент Академии художеств, как-никак…

— Князь расстрелял рабочих девятого января… — робко заметила Надя.

— Печальный эпизод, — согласился Опрышко. — Я — за рабочих. Но власть должна быть жесткой, жестокой, может быть. Иначе она суфле, простите, а не управление.

Хлопнула, едва не слетев с петель, дверь, ввалился Ефим Мырин, следом семенил, заламывая тоненькие ручки, Фирс.