Конь бѣлый — страница 22 из 78

Вокруг стояли красноармейцы — молча, опустив головы. Не в первый раз разыгрывался на их глазах подобный спектакль…

— Ну, Шекспёр, — Татлин вновь был благостен и вальяжен, — как тебе финал нашей пиэссы?

— Не из нашей это «пиэссы». — Пытин повернулся на каблуках, выбросив фонтан земли на сапоги Татлину, и зашагал к вагонам.

Новожилов подошел к Вере. Как ему было жаль эту юную большевичку, какое странное сопереживание вызвала она в нем. Даже неприемлемое с некоторых пор понятие «большевик» было для него — применительно к ней — такой красивой, несчастной и неприспособленной ни к чему (так он искренне думал) — всего лишь пустым звуком. «Бедная девочка… — мучился Новожилов, борясь с подступающими слезами, — как сходна наша судьба — пусть они и разные, наши судьбы, но философски, но в принципе…»

— Сашка, — приказал ординарцу. — Скажи, чтобы похоронили. А вы, мадемуазель, пойдемте, пожалуйста, со мной…

— Хорошо. — Вера смерила Новожилова оценивающим взглядом. — Только учтите на будущее, комполка: я не люблю старорежимных оборотов и ужимок.

Впрочем, этот пассаж не испортил настроения бывшему есаулу. Вера была сном из прошлого, которого больше нет. За красивый сон чего не простишь — даже врагу…

Он родился и вырос в Верном, в семье казачьего офицера, и часто рассказывал близким друзьям о своем непростом детстве. Мать любила его и лелеяла, она была красива и образованна и здесь, в глуши, находила единственную возможность существования просвещенного, мудрого: читала, музицировала и учила сына. Что до отца… Тот был мужественный офицер, большой любитель плаца и случайных женщин, да и выпить был совсем не дурак. В общем, как говорил об этом Новожилов-младший, в семействе складывалась ситуация не новая и даже обыкновенная. У великого поэта из Карабихи так было. Все шло своим чередом — к чинам, орденам, титулу, — но война и революция перепутали жизнь. С фронта Новожилов-младший вернулся есаулом (уходил хорунжим), с Георгиевским крестом и убеждением, что война до победного конца — самая несусветная глупость на свете.

Это ощущение и привело его к красным.

…Вере он хотел просто помочь — более сильный более слабому — обычное дело. Утром на следующий день пригласил в свой вагон, усадил, велел ординарцу Сашке принести стакан горячего чая и долго молча всматривался в красивое лицо. Даже то, как прихлебывает она, торопливо, жадно, нравилось почему-то…

— Послушайте. Хватит вам мотаться, — сказал дружески, сердечно, но она была явно из тех, кого зовут «поперечными».

— Это как? Объясните. — Глаза насмешливые и чувство собственного достоинства, нет — превосходства — так очевидны. — Мотаться? Хм…

— Хорошо… Хотите быть моим «для поручений»?

— А это как? Для поручений? Делать, что велят? Постель стелить?

— Как угодно. — Стало немного обидно. Что, не понимает? Девочка наивная? — Вам решать. Я только хочу объяснить: здесь, у нас, комполка — это реальная защита.

— От кого же?

— Я буду огорчен, если вас изнасилуют, изуродуют и закопают.

— Меня? Товарищи по партии и борьбе? Вы спятили.

— Что ж… Тогда вы все делаете сознательно. Вероятно, и казака, что вас спас, помните.

Сашка принес сверток — то было обмундирование — такое выдавали здесь всем.

— Спасибо, Сашка, ты садись. Знаете, Вера, вы удивили меня.

— Я многих удивила. Зачем же вы в Красной армии?

— Армия? Гнусная разбойничья ватага. Бандиты. И — тем не менее — я изучаю: кто грязнее? Белые или красные?

Сашка поднял голову, похоже было — он гордится своим командиром.

Вера сердито вглядывалась в лицо Новожилова — решила все объяснить этому выскочке из «бывших». Но, странное дело, Новожилов отвечал грустной улыбкой и скорбным взглядом больших синих глаз. Вера не выдержала:

— Не понимаете? Заставляете сделать то, что не люблю? Как угодно… Обо всем, что вы сказали мне здесь, я должна буду доложить товарищу Татлину.

— Можете, — спокойно сказал Новожилов. — Только вы должны знать, что тогда этот правнук царя Соломона отправит меня туда же. К праотцам.

— Считаете евреев причиной всех бед?

— Нет. Когда-то я веровал в Бога. Бог говорит: несть еллин, несть иудей. Художник Левитан. И поэт Мандельштам. В своей любви к России они — русские. Не знаю более русских. Берите форму, ступайте, переодевайтесь, там видно будет… — и прочитал нараспев:

Божье имя, как большая птица,

Вылетело из моей груди.

Впереди густой туман клубится,

И пустая клетка позади…

— Очень мило, — произнесла Вера фельдфебельским голосом. — Лично мне гораздо ближе вот что:

Нас много! Как волны морские

Идет за мильоном мильон.

И блещет кровавое солнце

В изгибах кровавых знамен!

В нашем будущем не будет ни Бога, ни тумана, ни клеток! Спокойной ночи.

Когда Вера ушла, Новожилов спросил у Сашки:

— Что скажешь, вестовой? Налей…

Сашка вытащил фляжку с водкой из котелка, разлил по кружкам. Выпили, видно было, что говорить правду Сашка не хочет, а врать — тем более.

— Так ведь баба… — выдавил наконец.

— Баба? Конечно… Только одна пироги печет, а другая через ближних перешагивает. Тебе не показалось?

— Дак… Вот! — обрадовался Сашка. — Вы осторожнее будьте. В бараний рог загнет — и не поймете!

* * *

Каппель взял Казань 16 июля. Когда Дебольцов и Бабин добрались до города, на улицах установился относительный порядок: грабежи и бессудные расстрелы прекратились, основные пожары были потушены. Но Казань все еще была фронтовым городом: попадались неубранные трупы, то и дело подергивались дымком сгоревшие дома, воззвания красного комиссара Шейнкмана и расстрельные списки ЧК пестрили по стенам, лавки были закрыты; около разгромленного магазина музыкальных инструментов валялся разбитый — о трех ногах — рояль. Дебольцов взглянул на Бабина: «Вы музицируете?» — «Увы!» — «А меня мусье учил когда-то…» Подошел к инструменту — то был огромный американский «Стейнвей», стопка нот рассыпалась и шелестела под ногами порывами ветерка. «Вы хорошо играете?» — с любопытством спросил Бабин. «Ну что вы… — скромно улыбнулся Дебольцов. — Так, для себя. Последний раз я исполнял новомодный фокстрот — в офицерском собрании, в полку… Что здесь у нас?» Пюпитра не было, листок с нотами положил прямо на крышку и заиграл. То были странные звуки — россыпь из сна, далекое воспоминание, тревожное предчувствие разлуки, но все равно — главной темой была любовь. «Экспромт-фантазия», — объяснил Дебольцов, оглядываясь на странную фигуру, замершую позади. Стоял каппелевец — с георгиевской кокардой на фуражке и тонким аристократичным лицом. Уловив взгляд Дебольцова, попросил со слезой в голове: «Го-лубик, гимн, если можно… Уж сколько времени прошло с тех пор, как не слыхал». И Дебольцов заиграл «Боже, Царя храни», — бравурно, страстно, вкладывая в трагические звуки все свое умение. Незнакомец запел — мощным, сильным басом. В другое время это могло показаться смешным, но теперь… «Аве, цезарь, моритури те салютант!»[4] — с вызовом произнес Дебольцов.

Подъехали всадники, каппелевские офицеры, вероятно — патруль. Старший внимательно прислушивался к звукам рояля, насмешливо щуря глубоко посаженные глаза. Когда отзвучало последнее слово, сказал голосом переливающимся, перламутровым: «А у нас тут все больше «Марсельезу» выдувают. Народный же гимн — запрещен. Но вы, вероятно, издалека? Попрошу документы», — наклонился с седла, аккуратно взял «шелковку». «Полковник Дебольцов… Что ж, господин полковник, не откажите в любезности пройти с нами. Это недалеко…» Двинулись, откуда-то донеслись слова мусульманской молитвы и сильный, звонкий голос призвал правоверных воспринять освобождение Казани от красных как исполнение предначертания Пророка. Говорили по-татарски, но один из патруля повернул к Дебольцову скуластое лицо и стал переводить. Речь шла о том, что Казань, обретшая свободу, должна принадлежать только правоверным и никому больше: ни белым, ни красным. Встретилась колонна пленных — босые, в кровавых бинтах плелись они под казачьим конвоем. Их было жалко — этому странному, неведомому доселе чувству Дебольцов очень удивился и краем глаза посмотрел на Бабина. Тот шагал с безразличным лицом. «Их нельзя жалеть, нельзя, — звучал голос, — ведь это не обыкновенная война, в которой щадят побежденного. Это Гражданская война, и побежденных в ней не бывает — они исчезают. А победители? — Ему показалось, что вопрос прозвучал вслух, но — нет, слава Богу… Победители… В такой войне? На крови братьев своих? Нет…»

У штаба царила обычная в таких случаях неразбериха (то, что это здание — штаб, сомнений не вызывало: Георгиевское знамя, бегающие взад-вперед порученцы, вереница пролеток и несколько автомобилей), в вестибюле и вовсе ступить было некуда: галдящие офицеры, штатские с растерянными лицами, на площадке перед входом в кабинет Каппеля расположилась татарская делегация в праздничных халатах, было даже два ходжи в белых чалмах. Глава делегации — пожилой, с вполне европейским лицом, держал в руках подносное блюдо с адресом и подарком: роскошным шелковым халатом.

— Что, мой друг, — пророкотал, обращаясь к дежурному адъютанту, старший патруля, — вы не пропустите меня? Требуется конфирмация. Ну, и с нами — как бы соратники с юга? — повел головой в сторону задержанных.

— У полковника архиепископ, и вот — делегация, давно стоят…

— Мы быстро, голубчик, — улыбнулся старший. — Веревка готова…

— Хорошо. Потерпите.

Двери распахнулись, в сопровождении келейников вышел архиепископ, благословляя направо и налево, в кабинете у порога замер с руками, сложенными для принятия архипастырского прикосновения, Каппель. «Входите». — Адъютант пропустил и закрыл двери.

Это был довольно большой кабинет — без мебели, только письменный стол, кресло хозяина и вешалка в углу. На стене, за спиной Каппеля, висел хороший портрет Государя в ментике гусарского лейб-гвардии Царскосельского полка. Взгляд у царя был прямой, открытый, немного грустный.