— Слушаюсь. — Корочкин ушел.
— Хороший офицер и с юмором, — улыбнулся Каппель. — Вы сойдетесь. Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Хочу. «Министру под расписку», — сказал ты. Но ведь министр — это тот же большевик. Что эта эсеровская сволочь не поделила с Лениным? Они же всегда были братья. В каторгу друг другу газеты посылали, книги и свежие помидоры. Дерьмо…
— Ты прав. Но пока, мой друг, мы должны пользоваться этой ссорой. У нас нет вождя.
— Теперь уже есть. Адмирал Колчак. Слышал о нем?
— Да. Но он ведь моряк?
— Он монархист, убежденный, он честный офицер, он… Слушай, я тебе не любовницу предлагаю, увы, не владею дамскими комплиментами, а вождя — ты сам так назвал — предлагаю. Верь мне, это человек!
— Хорошо. В Омске найдешь полковника Волкова, коменданта города. И войскового старшину Красильникова, он — командир офицерского отряда. Скажешь, что от меня. Предупреждаю — оба хамы и бурбоны, эдаких два Скалозуба начала XX века, тебе, с твоим гвардейским лоском — они не понравятся. Но они сделают с тобой дело. Смерть Государя они никогда не простят. Как и мы, — подвинул рюмку, вестовой наполнил. — Вечная память…
Выпили не чокаясь.
Глава 5
Поезд шел на восток. Путешествие было ответственным, но не хлопотным, охрана бдела, иногда сидели в купе и, попивая кипяток из кружек, подолгу разговаривали. Корочкин был словоохотлив, но не болтлив, его фронтовые истории зачастую потрясали своей страшной военной правдой. По случаю оказался и свидетелем гибели полковника Мясоедова[5], обвиненного в шпионаже в пользу немцев. «Он точно не виноват. — Видно было, что воспоминание это до сих пор волнует. — Интриги, полковник… У нас умеют хорошо служить, но не умеют благодарить. Так всегда было».
Однажды он начал рассказывать историю собственной жизни. Провинциальный дворянин, никогда не мечтавший о гвардейских выпушках. Из средней семьи: отец был судьей, мать окончила гимназию. Никогда не был женат: «У меня очень высокие требования, полковник. А женщины… Они все как на подбор: дуры, сквалыжны, злы. Зачем мне? Куда как лучше для обеих сторон отношения любовные: нежность, зов, ожидание и трепет». Окончил юнкерское в Оренбурге — по первому разряду, служил в провинции, но после фронта оказался в Петрограде. Рассказ об Октябрьском перевороте в его устах звучал удивительно: «Временное правительство… Вы мне не говорите о нем: интеллигенция у власти — что может быть смешнее? Их ведь никто не хотел защищать, представьте себе, полковник! К вечеру 25 октября во дворце не осталось никого, верьте на слово! Вы думаете, большевикам потребовались пулеметы, пушки? О нет… Пьянь с какого-то корабля на Неве долбанула пару-тройку раз, кирпич посыпался, испуг был невероятным! Даже крейсер «Аврора» — насквозь багровый — и тот стрелял только холостыми. Что за мразь… В общем — мы ушли, они — вошли. Все было засрано до потолков! Вонища, гнусность, воровство и мерзость. Краснюки позабавились всласть. Портрету Государя глаза выкололи. Штыками! Что такое 93-й год у лягушатников? Дамский онанизм. Всего-то ничего положили под нож — вкупе тысяч пять. Да ведь те, кто позволяет класть себя под нож, — они ножа достойны!»
Проехали Камышлов, и здесь всезнающий Корочкин поведал Дебольцову о Камышловском падиннике, где большевики зарыли в землю, в снег — по пояс — двести пленных офицеров. «Что эта сволочь может дать России, народу? Если мы их не задавим — не будет России». — «Давить надо во имя чего-то…» — задумчиво сказал Дебольцов. «Я знаю — во имя чего: не ради же этих, с красными пупками, эсеров? Ради царя, вот что я вам скажу!»
Так они познакомились и нашли общий язык.
Золото доставили без приключений, когда подъехали к банку — там все было оцеплено, ящики разгрузили и распрощались тепло, договорившись о встрече по предстоящему делу. Дебольцов ушел в здание, Корочкин стоял в задумчивости у автомобиля и слушал частушки, их пели в толпе неподалеку:
Лучше сделать гробик чистый,
Лечь в могилку молодой,
Чем с проклятым коммунистом
Заниматься юрундой!
Пела под неистовый хохот хорошенькая бабешка лет тридцати. Ей вторил басовитый, с гармоникой:
Голова моя — чумичка,
Вся наскрозь дырявая,
Моя милка — большевичка,
Рожа вся — корявая!
Подошел и откозырял поручик, юный совсем: «Здравствуй, Геннадий. У нас здесь брошь появилась, черт ее знает, откуда — новая принадлежность кладовой. Я так думаю — кто-то из ближних Государя еще в Тобольске передал в надлежащее хранение». — «И что же?» — «Да просто, Гена, мы ее возьмем и используем по назначению: министров наших красных сбрасывать будем». — «Будем, да ведь кража?» — «Оставь. Организацию ты создал? Она должна работать? Деньги нужны? Ну и то-то же…» — откозырял, ушел, молоденький, лицо милое и глаза голубые. И не жил еще совсем, а ведь обречен…
Это Корочкину представилось настолько ясно, что даже настроение испортилось. Но в одном прав: организация должна работать. Деньги для этого очень нужны. А там — что Бог даст…
Подошли два монашка убогих: «Мы победим?» — «Молитесь, святые… Кому еще у Бога за нас просить…»
Даша и Тимирева стремились в Омск. Почему? Вряд ли они смогли бы ответить на этот вопрос внятно. Правда, сама Даша была родом из Омска: когда-то, в незапамятные времена, жили в этом славном городе ее родители и дед с бабкой — была у них изба у речки и скудное хозяйство. Потом отец поссорился с родителями и ушел на заработки в столицу — тогда многие так делали. В Петербурге ему не то чтобы повезло, нет, но устроился, работал на железной дороге сторожем, потом подучился, взяли обходчиком — на вторые десять верст от города. Это была удача: у каждого путевого ходока-мастера свой домик, огород при нем, сарай, в котором можно держать скотину. Выписал жену и дочь — зажили, ничего себе, не хуже других. Дашу удалось отдать сначала в приходскую школу, а потом, по конкурсу, ее приняли даже в гимназию. Но недолго процветало семейство: отец начал попивать, появилась другая женщина — неподалеку была деревенька, бабы там были охочие и ядреные, отец и сломался. Начались скандалы, мать била посуду и выла с утра до ночи, когда Даша приезжала иногда домой — там творилось невообразимое. И однажды, поскандалив с супругой и крепко выпив, пошел отец в обход, да и угодил под поезд. На этом все и кончилось: домик казенный освободили, мать уехала в Омск, к родителям, там тоже ничего хорошего не ожидалось: дед умер, бабка едва дышала. А Даше пришлось искать доли в работницах. Но так как успела окончить семь классов — немало по тем временам, — судьба ее сложилась: хозяев меняла не часто, рекомендации давали хорошие, расставались со слезами. У Тимиревых она служила уже пять лет и поэтому, когда госпожа решила ехать неизвестно куда, посоветовала: «В Омск. Бог даст — и ваш там окажется. Было мне знамение». И поехали — через губернии, фронты, разруху и голод, где пешком, где поездом, где, при удаче, на лошадках.
Так оказались они в заводе Дебольцовых, не зная, не ведая, что здесь Алексей, что он тоже ждет своего героя, Колчака, и всегда мог бы помочь. Не знали этого, но увидели Мырина, тот слонялся вдоль прясла и ковырял в носу. Подъехали: «Где бы переночевать?» Ответил: «А где пожелаете. Народ у нас пронизанный, революция, опять же».
При красных Ефим Мырин был секретным сотрудником ЧК — сексотом, сокращенно, и в отличие от других, не слишком перспективных (Мырину об этом сообщил в доверительной беседе за стаканом самогона сам замнач товарищ Тутаев), имел не безликий номер, а псевдоним: «Феликс».
— Как у товарища Дзержинского! — обрадовался Ефим. — Пролетарское спасибо, товарищ начальник.
— Да ведь ты на заводе сроду и не работал? — удивился Тутаев.
— А чего — работал? — резонно возразил Мырин. — Не кто работает на заводе — помогает партии большевиков. А кто сообчает вовремя.
Тутаев согласился — довод неотразимый, что и говорить. Когда же в завод Дебольцовых пожаловала часть из полка Новожилова и разнесся слух, что Особотдел теперь будет помещаться в бывшей конторе, — Мырин решил, что некто из-под земли подсказывает ему, Мырину, единственно возможное решение. Конечно, что такое советская власть и с чем ее едят — этого Мырин не знал и не интересовался. Тем более — какие-то там идейки большевиков. Но он сразу понял главное: ладить надо с сильным. С тем, у кого власть. В том, что власть эта навсегда перешла к голытьбе — в этом Ефим был убежден. И он принял решение: донести. В конце концов, кто ему Дебольцовы? Родственники? Так ведь никогда не признавали. И потом нынче — они опасные родичи, лучше не вспоминать. Да и на будущее, когда победившая власть начнет корчевать всех сомнительных (в корчевании этом Мырин не сомневался ни минуты — сам бы сделал точно так же), Дебольцовых этих лучше заранее, руками как бы законной власти предать смерти. Всем спокойнее будет. Правда, была еще и жена, Настасья, и трое детей — две девочки и мальчик, уже большой, лет четырнадцати. И был риск: а как возвернутся те, хоть и без погон, а все равно? Шкуру спустят, а Настасья с малыми — пропадет. Но был еще один, главный довод: старый Дебольцов, генерал, после смерти собственной жены (кто его знает — может, и всегда) держал в наложницах Татьяну, мать Мырина. Ефим считал генерала своим отцом. И было обидно до обкусанных до крови ногтей: чистеньким — всё, грязненьким — фиг под нос. Ах, как это было несправедливо! И Мырин решил сговорить какого-нибудь красноармейца представить его, Мырина, в Особый отдел. О том, что встречи с особистами надобно было добиваться только по инструкции, то есть тайно, — об этом Ефим забыл начисто: злоба переполняла, да и по характеру своему был громким, общественным, зрители нужны были, сочувствующие. Какой же это подвиг, если никто не видит, не знает, не хвалит?