А для него она оставалась прекрасной женщиной из сна, которую видишь всегда, неотрывно, но даже дотронуться боишься. Но, господи, вот она, рядом, и сбылся сон.
— Аня… это я… — сказал робко, теряясь и путаясь всего в трех словах. Язык стал сухим и прирос к небу и оторвать его не было сил. — Я другой? Аня…
— Нет. — Глаза ее сияли, как… Ему не с чем было сравнить.
— Мы не виделись два года. Но я всегда…
— Вечность, — перебила она.
— Господи… — Он сделал шаг навстречу. — Наконец-то я смогу почистить ваши ботинки…
— Господь с вами, Александр Васильевич, вы опять о своем.
Она была счастлива; казалось, стройная ее фигура парит, струится и готова улететь под порывом даже дыхания…
И еще шаг, и еще — сжал ее в объятиях — такую милую, такую любимую, такую желанную…
— Два года я мечтал об этом дне, я рисовал его себе, я видел его в мельчайших деталях, и, представь себе, — все ведь так и случилось, Аня, Аня… — Он искал ее губы и находил, и она отвечала ему, господи, какое это было — не счастье даже, нет. Блаженство это было.
Вечером по предложению Дебольцова отправились в ресторан, скоротать время: утром — взятие Директории, аресты, переворот. Естественно, Колчак знал обо всем, но присутствие любимой женщины снимало напряжение, адмирал весело шутил, рассказывал, вспоминал.
— В Лондоне было свободное время, — говорил, улыбаясь. — Я пошел в музей, бродил без смысла и цели, искусство не занимало, черные мысли крутились в голове, и вдруг я будто открыл глаза: прямо напротив меня распластались каменные, высеченные глубоко в стене львы или чудовища, похожие на льва — это было искусство Ассирии, далекое прошлое, и, представьте, господа, я вдруг понял: есть вечность. И есть ничто.
— Большевики, кровь… — Глаза Нади сузились, рука комкала салфетку.
— Милая, славная Надежда Дмитриевна, Надя… — Тимирева дотронулась до Надиной руки. — Не надобно об этом, забудьте. Ведь все хорошо, все слава Богу, не так ли…
— Помните чеховских сестер… — задумчиво спросил Колчак. — Помните Ольгу? Я слышу, господа: «Музыка играет так весело, бодро, и хочется жить!» Что ж, нас и вправду забудут, и сколько нас было, и наши голоса… Но разве в этом дело?
Свет в зале померк, из сумрака сцены возникли двое в черном, они держали канделябры со свечами, их отблеск падал на стройную женщину в длинном платье, с Георгиевским крестом на груди.
— Господи… — только и сказал Дебольцов. — Иренева, господа, княгиня Вера Сергеевна, она работала в Собственном лазарете…
В руках Иреневой была свеча.
Гори, гори, моя звезда… —
запела высоким, сильным голосом, смолк шум, перестала звенеть посуда, этот печальный романс здесь, среди изгоев, еще надеющихся на воздаяние и возвращение к истокам, производил очень сильное, почти мистическое впечатление. Это было как приговор к небытию.
Ты будешь вечно неизменная
В душе измученной моей…
Колчак замолчал, нахмурился, горестно сказал:
— России больше нет… В это трудно поверить. Странная наша страна и несчастная…
— Но мы снова вместе, — возразила Тимирева, — это Промысел, он соединил нас, и значит — все хорошо. Господь не попустит, Александр Васильевич, потому что блажен муж, иже не идет на совет нечестивых…
Она замолчала, показалось вдруг, что стоит посреди заснеженного поля в черном монашеском обличье, и ветер полощет и треплет тяжелую материю.
И еще увидела: развалины, остатки разрушенного дома, и плывет туман, и бежит она, бежит, потому что там, среди руины, стоит он, Саша…
Вот он, в длинной шинели, у скудной кривой березки.
…И, раскинув руки, бежит к нему, а он уходит.
И снова — бежит, а он уходит, и в бессилии опускается она на снег — нет, не вернуть ничего…
Голос певицы звучал сильно, слова проникали в сердце и погружали не то в сон, не то в зыбкую явь…
И Дебольцов шел, проваливаясь в снег, и знал: там, впереди, в слабом отблеске — окна храма, там спасение. И шел, шел…
И никак не мог дойти, сумрак сгущался все более, воздух стоял непроходимой стеной, и отбрасывало Дебольцова к началу пути.
Но вот — удалось, вошел в храм по длинной заснеженной тропинке, и свеча горела в руках, и в купол разрушенного, уничтоженного храма летел и летел неземной голос:
Ее лучей небесной силою
Вся жизнь твоя озарена…
И Колчак видел свое — эти гитары с трагическими басами и яркой мелодией заставили забыться: снег, бесконечные березы и кресты среди них, и человек… Он идет медленно, на нем длинный хитон, и ноги его босы, и свеча в руках — ее все время задувает встречный ветер, но все равно она вспыхивает вновь и вновь…
…Певица подошла к столику, Колчак и Дебольцов поднялись, княгиня вгляделась в померкшее лицо адмирала и вдруг спела слова немыслимые, невозможные…
— Ты не умрешь! — утверждала она с какой-то непримиримой, яростной страстью. — Ведь над могилою будет гореть твоя звезда!
Колчак поклонился, поцеловал руку, Вера Сергеевна повернулась к залу. «Боже, Царя храни!» — начала низким, мощным ударом, и зал, мгновенно собравшись вокруг, подхватил, как один человек: — Сильный, державный…
Алексею показалось: из редеющего сумрака медленно и торжественно вышел Государь, и был он в ментике Царскосельского гусарского — в рукава, так носили не часто, и улыбался, словно прощаясь. И ушел, и растворился в синей дымке.
— Я видела сон… — тихо сказала Надя. — Я видела всех вас…
К утру здание Директории было захвачено, «директоры» арестованы. Когда Дебольцов бежал вместе с Корочкиным по лестницам, переходам и коридорам, странное чувство пробуждалось в душе, словно ощущение дурного сна или начинающейся болезни. Корочкин тоже остановился, сказал хмуро: «Не нравится мне все это». — «Почему?» — «Да потому, что мелко плывем… Можно, конечно, подгоревшую корку снять с пирога, да все равно не то…» Когда кто-то из красильниковских начал бить арестованного ногами, приговаривая: «Морда сраная, депутатская, мы вас выучим, сицилисты!» — тот же пытался вывернуться и вырваться и визгливо кричал, что «депутат Государственной Думы есть лицо неприкосновенное!» — подумал грустно о том, сколь пусты и бессмысленны властные условности. Все как в арии Германна: «Сегодня — ты, а завтра — я!»
А в зале заседаний уже толпились победители и примазавшиеся, попутчики и просто истерики, каковых в подобных обстоятельствах всегда бывает много.
— Господа! — кричал некто в сюртуке, протирая очки. — Всегда в России царил народ-богоносец! Мы должны освободиться, наконец, от чуждого влияния!
— Вы, социалист! — вопили рядом. — Какое влияние вы имеете в виду? Ваше учение насквозь еврейское! Даже если у тебя сугубо славянское рыло!
— Господа, господа! Давайте обнимем друг друга! И восплачем на обломках диктатуры, коя похуже ульяновской, — горючими слезами радости!
— Свергнуты мерзавцы — сицилисты, этот вечный позор русского народа! Ура, ура, ура!
— Товарищи, я рассматриваю выступление предыдущего оратора…
— Заткнись, гнида! А то пулю сглотнешь!
— Подобным образом разговаривают только у большевиков! Я поздравляю нас всех!
— Господа, господа… — Вальяжный, с бородкой и тщательно выбритым белым лицом поднялся и повел ручкой, призывая к молчанию. — Арест Директории — факт. Мне лично — нравится. Вам — нет, — улыбнулся соседу. — И тем не менее это факт. Вопрос: кто будет управлять?
— Военные! — кричали справа. — Армия! Хватит шпаков, этой безмозглой жижи из хлева товарищей Маркса и Энгельса!
— Мы по горло сыты гнойной интеллигенцией, способной только публично онанировать! Долой!
— Но тогда, господа, — продолжал бородатенький, — я не вижу другого выхода, как только тот, чтобы армия и в самом деле управляла! Там, слава Богу, интеллигентов пока нет, да и не будет, господа!
— Диктатура! Диктатура!
— Это отвратительно, товарищи!
— Но это лучше, нежели пролетарская диктатура! — выскочил на сцену вихляющий задом офицер. Присев, словно в издевательском танце, он смотрел на присутствующих. — Что уставились! Что уставились! Ваша песенка подсевал и подпевал Ульянова — спета!
— Да здравствует народ! Мистическое предназначение России, господа, есть народное, народное… Особый путь, господа! Согласие во имя…
— Господа, в любом случае возможны еврейские погромы!
— И слава Богу…
— Говорильня…
— Нонсенс! Кто и с кем «согласится»? Это же чушь!
На трибуну вышел и торжественно взмахнул рукой некто в лампасах, но без погон:
— Господа, решением нового правительства — оно работает, не сомневайтесь, — военному министру, вице-адмиралу Колчаку Александру Васильевичу пожаловано звание… чин, господа, полного адмирала! И титул Верховного правителя. Я думаю, что всей России, господа! Ура, господа!
Военная часть собрания дружно поддержала. Под нарастающие аплодисменты Колчак прошел на трибуну, на нем был сюртук с золотыми погонами — по три «бабочки» на каждом, Георгиевский крест в петлице и Владимир с мечами на шее дополняли внешний облик. Адмирал остановился посредине трибуны и молча ожидал, пока стихнет шум. Когда перед входом в зал он прислушивался к репликам и возгласам, бравурное настроение понемногу улетучилось, — понял: с этими людьми никакое строительство невозможно. Увы, даже заикнуться о возвращении монархии — значит мгновенно обрести кличку юродивого и подвергнуться остракизму. Дебольцов добр, он хороший малый, но это не профессия. Предстоит длительный позиционный бой — среди «своих», что характерно; идея же, коя мгновенно бы овладела этой массой — как надеялся Дебольцов, — нет, из этого явно ничего не выйдет…
Нужно было начинать «тронную» речь.
— Господа, я не собираюсь заниматься реставрацией… — поймал сверкающий гневом взгляд Алексея, улыбнулся грустно. — Время вылечит нас, господа, но чтобы выздороветь — этого должен желать