Конь бѣлый — страница 34 из 78

сам больной. Я только хотел сказать вам, что власть — это всегда тяжелый крест, сегодня он особенно тягостен. Страна ввергнута в братоубийство и растоптана. Россия захвачена кликой Ульянова, этот человек болен, у него поражен головной мозг, вокруг него сумасшедшие, убийцы и шахер-махеры, разворовывающие под эгидой большевизма последнее достояние русского народа. Страна наводнена шпионами всех мастей и рангов, и во главе снова он — обер-шпик, продавший Родину немцам за пятьдесят миллионов золотых марок. Цель этой шайки — мировой пожар в крови, грабежи и разврат…

Зал затаил дыхание, такого здесь еще не слышали.

— Обнадеживает… — тихо заметил Корочкин.

— Он обязан, обязан был заявить… — со стоном произнес Дебольцов. — Нет, нет и нет! Не приму!

— Но это, господа, — продолжал между тем Колчак, — и есть интернационал! Останемся же русскими и поднимем святое знамя борьбы за возвращение к национальным идеалам добра, справедливости и веры в Бога!

Вскипели аплодисменты, вершители судеб бросились к сцене, сшибая друг друга, тянули руки, каждый хотел пожать мужественную длань спасителя. Иностранные дипломаты, военные, невесть откуда взявшиеся дамы. «У нас есть, есть предводитель, вождь!» — орали в зале, истерический смех сменяло столь же истеричное рыдание; тот, кто опасался еврейских погромов, лежал в глубоком обмороке.

И расплывался по залу дымок от магниевых вспышек — со странным привкусом…

Теперь у Верховного правителя было, кажется, все, что необходимо для достижения благой цели: политическая воля, убежденность, высокий дух. И это был некий состоявшийся тезис…

Трагедия же, восходящая к истине, заключалась, увы, в отсутствии веры в необходимость и возможность возвращения легитимной власти, монархии. Неверие это означало и другое: взаимоотношения с Господом строились на общепринятом, традиционном предположении о бытии Высшей силы, но не вере в нее. Верховный правитель желал осуществить желаемое. Но не был уверен в невидимом. И поэтому антитезис — в лице сподвижников, соратников и абсолютного большинства попутчиков — был не противоположностью, необходимой для синтеза, то есть — победы, а бессмыслицей, способной привести только к поражению. Что касается красных армий и советского правительства во главе с Лениным, — все это в данном отсчете ценностей было ни при чем… В ту минуту, когда Колчак получил для победы все, он все потерял.

Вряд ли Дебольцов формулировал для себя все эти странные мысли. Но он догадывался, предчувствовал — бессильно. И поэтому, как и все остальные сподвижники идеи, не смог сделать ничего для того, чтобы изменить, выпрямить крутой излом дороги в никуда…

* * *

Потрескивали поленья в камине, мягкий свет настольной лампы скрадывал лица, Верховный правитель сидел молча за огромным столом, новый военный министр и Дебольцов почтительно ожидали. Наконец Колчак отбросил папку с докладами и тихо — оттого непререкаемо — произнес:

— Арестованных членов Директории снабдить деньгами и, не чиня им никакого вреда, выслать за границу.

Воцарилось молчание. Видимо, военный министр не находил возражений. Или был полностью согласен и оттого молчал. У Дебольцова же были не просто возражения: отпустить велеречивых бездельников, которые незамедлительно возьмутся за старое? И будут топить в словесном поносе живое дело, будут оспаривать, мешать, вредить, наконец? Но субординация не позволяла произнести гневную филиппику, обличить, переубедить. И, словно почувствовав настроение Дебольцова, министр сказал:

— Но… Ваше превосходительство, неужели мы отпустим социалистов? Это же заклятые враги!

— Я согласен, — непримиримо вступил Дебольцов.

— И тем не менее я покорнейше прошу поступить согласно моей просьбе, — с непроницаемым лицом сказал Колчак. — Есть высшие интересы, господа…

— Слушаюсь. — Министр поклонился и ушел, Дебольцов молчал, и бешенство охватывало его: «высшие интересы»? Какие? В чем? Об этом нельзя спросить, глупость положения заключается в том, что Верховный может говорить все, что угодно, и не обязан расшифровывать, он же, Дебольцов, да и все остальные должны повиноваться… Какая, в сущности, несправедливость… И если бы мог — сколько бы сказал! Например, о том, что отпущенные враги всегда и безусловно вливаются в ряды врагов действующих, непримиримых. Что благодарности к великодушию не испытывает никто и никогда. И более того: враг, помилованный в подобных обстоятельствах, звереет еще больше и готов на все! Какая страшная ошибка…

— Теперь все решит отношение к нам крестьян и мобилизация, — сказал Колчак. — Власть, способная провести мобилизацию, — это реальная власть. Посмотрим, как отнесется Деникин и другие командующие, это имеет значение. Полковник, если удастся объединить усилия, мы одержим победу. Решает — победитель, вы знаете. Когда будем в Москве — тогда и скажем: Государь и только Государь! Но до тех пор… Деникин борется за восстановление власти Учредилки. Если сейчас мы объявим о наших истинных целях — мы останемся в одиночестве и проиграем.

— Александр Васильевич… — Дебольцов встал, вытянулся. — Если цель верна — с нами Бог. Если же вы намерены опереться на политическую изворотливость — вы все равно ошибетесь. Я понимаю, что теперь мы ведем не общий разговор за чашкой чая, вы получили власть и стали другим, это закономерно, наверное… Но я буду помогать вам, я все равно буду с вами до конца.

— Вы должны верить, полковник, что выше интересов России, ее достоинства, ее величия для меня нет. Есть конкретное дело: озаботьтесь назначением следователя. Найдите его. Дело о гибели Семьи — дело нашей с вами чести. Оно должно быть расследовано. Как только вы скажете мне: кандидатура существует, — последует указ министру юстиции. Действуйте.

Глава 7

Вера поселилась в дешевой и неуютной офицерской гостинице. Ее номер напоминал не то коридор, не то трамвай, треснутое зеркало стояло в простенке, кровать скрипела, дрожала и готова была рассыпаться при малейшем движении. Чайник закопченной меди, жестяная кружка и пахнущее сыростью белье раздражали, мешали сосредоточиться. «Фря я, идиотка…» — со стыдом и грустью думала Вера, но переломить себя не могла. «Скорее бы все кончилось — пристрелю гада, и в милый обратный путь. Там Новожилов, Пытин, смешной драматург, там Татлин со своей извращенной убежденностью, и все же сколь он лучше этих, золотопогонных, снующих за окном…»

Начала стричь волосы — урок, преподнесенный Панчиным, пошел впрок. Нельзя было вновь ошибиться из-за собственной неряшливой глупости. «Первым делом — выследить: где живет, распорядок дня. Второе — нанять или украсть, — Вера и на это была согласна, — лошадей, непременно хороших, быстрых, и тогда дело будет сделано. В том, что выстрел будет безошибочным, как-то не сомневалась…

Вера успела обрезать уже половину волос, когда оконная рама за спиной с треском распахнулась, и в комнату ввалился улыбающийся, даже сияющий Панчин. Аккуратно сняв папаху и усевшись на кровать, он всмотрелся в изменившееся лицо Веры и сказал с волнением:

— Рад встрече, Вера Дмитриевна… Знаете, ваше лицо ничто не может испортить.

— Помнится, вы обещали быть скромным, — холодно отозвалась Вера.

— Обещал, не отрекаюсь. Но что прикажешь делать, если ты мне снишься по ночам и я просыпаюсь, и ору дурным голосом, и понимаю, что без тебя — мрак… Пойми: жизни наши и судьбы пересеклись недаром. Что ты одна? Ты пропадешь. Обидчик же твой, палач, останется. Я ведь прав.

— А падинник как же? В Камышлове? С ним-то как быть, Владимир Васильевич?

Нахмурился, замолчал и вдруг улыбнулся светло:

— Знаешь, а я простил. Я вам, красным, всем простил. Ты догадываешься — почему? Умница…

— Я догадываюсь. Но я ничего не обещаю.

— И не надо. Все в руце Божией… А знаешь… — вгляделся, — без волос — длинных — ты еще лучше…

…Через полчаса они подъехали к воинской части. Часовые пропустили, не глянув, Панчин вел уверенно, и, миновав плац, вошли в механическую мастерскую. «Братец, — позвал Панчин в никуда, но тут же подбежал солдат. — Тряпицу какую, — повернулся к Вере. — Папаху сними, револьвер на стол, сейчас все приведем в порядок». Между тем солдатик примчался с сомнительного вида тряпкой, смущенно протянул: «Портяночка, вашбродь, уж не взыщите». — «Ступай, не взыщу. — Разорвав пополам, протянул Вере: — Давай, хорунжий. Боевое оружие предназначается для боя. Револьвер — для ближнего. Известны случаи, когда нерадивость владельца приводила к отказу, заеданию и — гибели, как следствию. Чисти, полируй, машина должна сверкать и щелкать как новенькие часы!»

Трудились недолго — Вера имела дело с наганом, правда, до сего часа никогда не разбирала и не чистила — работа тем более ее не в шутку заинтересовала. Увлеченно собирая оружие, вдруг услышала за стеклянной перегородкой голоса. «Дай прикурить», — просил низкий голос. «Изволь», — отвечал высокий. «И вот, представляешь, — продолжал низкий, попыхивая сладко папироской (так казалось Вере), — стоят краснюки в нижнем белье, босые…»

Вера дернулась, наклонилась к стене.

— А как провалим все… — одними губами произнес Панчин. — Держи себя в руках, хорунжий…

Между тем голос продолжал: «Спрашиваю: кто застрелил парламентера? Это, говорю, военное преступление. Вы что же, не знали, что окружены? Мы, говорю, без лишней крови хотели… А теперь вас, сволочь красную, я по всем законам должен в расход пустить!» — «И пустил?» — «Отпустил… жалкие, трясутся, в глазах ужас животный. Я видел, как их расстреливают. Я тебе скажу: с одобрением наблюдал. А сам — не смог…» — «Они смогут. Вот когда попадешься — тебе салат нарежут, вспомнишь свою доброту». — «Вспомню. Только я ведь русский. А не Троцкий».

* * *

Судьба или нечто совсем противоположное явно благоволили Сомову: он остался жив вопреки логике, здравому смыслу и тяжести ранения. Только голова постоянно саднила, иногда появлялась тошнота, и, самое главное, потребность в женском теле исчезла бесповоротно. Иногда прапорщик (был пожалован за совершенное) подолгу стоял при входе в бордель, ловил взгляды девочек, иногда даже часами напрягался у дырки в соседний нумер (содержательница была «на связи» и потому способствовала), но, чтобы не сочиняли скверных анекдотов, — всегда объяснял «служебной надобностью». Что творилось другой раз на хорошо видимой кровати или на ковре, какие невероятные позы принимали временные любовники, как рычали, и стонали, и выли — нормальному человеку такого ни за что не перенести, Сомову же все эти видения только портили настроение и вызывали дикую хандру (слова этого он, естественно, не знал), которая переходила в запойное пьянство. Теперь даже о Вере прапор вспоминал как о чурке, ударившей невзначай по ноге больно и пропавшей. «Сволочь… — думал, — это из-за тебя, тобой обездолен, и высшее наслаждение жизни утрачено без остатка и надежды. Чтоб ты сдохла, стерва…»