Конь бѣлый — страница 46 из 78

Торжественно вошел председательствующий на военном совете генерал:

— Ваше высокопревосходительство, мы тщательно проанализировали карту и сводки с фронта, Военный совет констатирует: резервы исчерпаны, более противостоять Тухачевскому…

— Тухачевскому! — Пепеляев вскинул руки в трагическом недоумении. — О чем вы здесь говорите, генерал?

— О том, что все кончено, Виктор Николаевич.

— Но этого не может быть! Тухачевский всего лишь подпоручик и изменник! Я не понимаю… Ну хорошо, хорошо, что вы предлагаете?

— Сдать город. Начать эвакуацию.

— Сдать? Вы с ума сошли! Вы рехнулись! Мы должны биться до последнего солдата! Я лично встану к этому камину и, если не будет оружия и патронов — стану убивать узурпаторов кочергой, вы понимаете?

— Начинайте эвакуацию… — хмуро сказал Колчак. — Все свободны. Полковник, вас я попрошу остаться.

Пламя в камине весело взмывало и падало, Дебольцов пошевелил угли, и они вспыхнули последним, безнадежным огнем…

— Все эти дни я думал… Я спрашивал себя: почему? — Колчак опустил клинок в ножны, положил саблю на каминную полку. — Почему мы уступаем их дикой, необузданной, безнравственной силе, этому клокочущему потоку зла? Я перестал спать, нервы сдают — страшно подумать: мы должны выстлать своими костями дорогу в их «царство свободы», в никуда! Полковник, Алексей Александрович, была дружная работа, мы стояли на пороге успеха, спасение России обозначилось явью — и вот… Борьба удельных самолюбий, драка мелких честолюбивых выскочек между собой, воровство, которое мы так и не смогли остановить, власть топора, но не закона… Недоброжелательность и подозрительность — какой печальный итог…

Отвечать не хотелось, но его страдающие глаза — крик о помощи — разве мог оставить без ответа? Но решил говорить жестко:

— Когда мы встретились — помните? Мы согласились, что легитимная власть Государя — это единственное спасение державы.

— Не отрицаю… Но разве не поняли вы, что общество никогда не примет монархию? Не согласится на ее возвращение, вы больны иллюзией, полковник, ваша мечта оказалась сном, увы…

— Разве? Но простите за отвлеченный пример — больной в тифу или даже чумой может надеяться только на Господа, Господь же повелевает отбросить сомнения и действовать с оружием правды в правой и левой руке! Почему же мы… Простите, вы, Александр Васильевич, вели пустые споры с людьми поврежденного ума? Они называли монархию ересью, но разве не должно было нам остаться верными? И тогда врата ада не одолели бы нас…

Колчак молчал. Речь Алексея носила метафизический характер, с этим невозможно было спорить. Вошел офицер, рука у козырька и мертвые глаза:

— Автомобиль у подъезда.

* * *

Уезжали к вечеру, тени ложились на одноэтажный город, и тьма накрывала, словно невесомым одеялом, сквозь которое устремлялись в меркнущее небо золотые купола соборов. Улицы, по которым проезжали, были пусты; урчали моторами автомобили, выбивали непонятный ритм копыта конвойных коней. Вот и вокзал, и поезд уже подают, и, исходя паром, напрягается утлый паровозик. И этот, впрочем, выпросили у всесильных чехов. На перроне собралась толпа, стояли молчаливо-доброжелательно, даже с некоторым чувством утраты, и только иногда взлетали крики: «Долой белогвардейщину! Вон Колчака!» Теперь уже можно было и не бояться.

Дебольцов выбрался из авто, держа руку под козырек, открыл дверцу Колчаку, тот вышел и подал руку Тимиревой. Сейчас был протокол, нарушить который, увы, — однозначно призвать к началу паники. Этого Алексей не мог позволить, и поэтому Надя была предоставлена сама себе — шла с баулом среди всех прочих. И все же — как кричали, как накатывали эти злобные возгласы, стремясь раздавить, деморализовать, уничтожить. Но Колчак с окаменевшим лицом вел под руку Анну Васильевну и никак не реагировал на оскорбления. Цепь солдат с трудом сдерживала напор толпы. Был момент, когда Верховный пожалел было, что не приказал отправляться в полной тайне… Но благополучно добрались до салон-вагона и погрузились, и вот уже гудок, и столбик пара взлетает, и бешено прокручиваются колеса, и, набирая ход, начинает двигаться последний поезд Верховного правителя — впереди неизвестность пути…

Дебольцов стоял на подножке последнего вагона, наблюдая за беснующейся толпой, офицерами на перроне, что держали ладони у козырьков, за собственным конвоем Верховного, вон есаул откозырял, привстав в седле, и, развернув полусотню, пошел рысью обратно в город. Что их ждет теперь, казачков? Последнее, что увидел, пока вагон тянулся мимо вокзальной площади, — огромный, художественно разделанный транспарант, на котором заламывала руки Россия в облике прекрасной девушки, и тучи летучих — нет, не мышей, но крыс, так было изображено, — падали на нее, стремясь свалить и уничтожить. У главной крысы было плохо написанное, вроде карикатуры, лицо Ленина, у второй — она снижалась следом — Льва Троцкого. А над просторами — снопами, полями и лесами бушевал черный вихрь беспощадного пожара…

Вернувшись в вагон и пройдя сквозь несколько коридоров, проверив охрану и пулеметы у вагона с золотым запасом — один такой шел непосредственно в поезде Верховного, Дебольцов явился в салон. Здесь собрались все, включая Колчака; Александр Васильевич сидел в торце обеденного стола, по левую руку — Тимирева, дальше Надя, справа Пепеляев, за ним генерал, какой-то шпак и еще кто-то, вроде секретарь Пепеляева, Дебольцов не был с ним знаком.

— Ваше высокопревосходительство, — доложил, — ближайшая остановка через час.

Все напряженно молчали, Колчак встал:

— Господа, я никого не удерживаю, наш дальнейший путь весьма проблематичен, я полагаю, что те из вас…

— Это совершенно невозможно, — сурово наклонил голову генерал. — Совершенно, ваше высокопревосходительство!

Генерала поддержали неразборчивыми междометиями. И снова воцарилась тишина, только колеса стучали все громче и громче…

Секретарь наклонился к уху Пепеляева:

— У меня деликатное поручение, так сказать… Просьба.

— Поручение? — вскинулся Пепеляев. — Докладывайте.

— Вот… — Секретарь протянул бутерброд на салфетке. — Вы догадываетесь, кто столь озабочен вашим здоровьем?

— Понятия не имею. — Пепеляев запихнул салфетку за воротник и начал жадно есть. — Диэта, господа, — улыбнулся.

— Чревоугодие… — буркнул генерал. — Я по себе знаю.

— Господа, обед подадут через полчаса. Заказан на Любинском, в трактире, и это, поверьте, куда лучше клистирного ресторана!

— Здесь дамы, фи…

Надя встала и направилась к выходу, Дебольцов следом, вошли в купе — узкое, как папиросная коробка, поставленная на ребро, полки одна над другой. Было значительно тише, нежели в салоне, вероятно, из-за небольшого пространства. Дебольцов повесил шинель на изящный крюк, Надя уже усаживалась у окна — там летела белая мгла, темные пятна кустарников едва различались, и все это безрадостно накрывал протяжный гудок паровоза.

— Если позволишь — я здесь, — сказала Надя. — Так интересно смотреть в окно — все меняется, каждый миг — новая, неизведанная жизнь. Как на театре, не правда ли?

Она хотела отвлечь посторонним, ничего не значащим разговором: когда еще удастся спокойно поговорить, и, главное, предусмотреть повороты судьбы?

— Надя, — сказал, — я знаю, что нас ждет. Не хочу пугать, но мы должны приготовиться к самому худшему. Скорее всего, арест и… Ладно. Ты должна сойти на следующей станции. Тебе еще можно затеряться среди кочующих, колесящих… Ты, Бог даст, найдешь в Петербурге тетку, ты еще будешь жить, ты должна жить, понимаешь?

— Я тоже хочу сказать тебе… ты мне поклялся у алтаря. Не разлучаться до смерти. Молчи. Я сделала свой выбор. Надежда на лучшее всегда жила и живет во мне по сей миг, но я понимаю: кампания проиграна, а поражение — всегда плен, позор и смерть. Но я прошу тебя: вместе.

Что он мог ответить…

Позвали обедать, все чинно слушали «Отче наш», Надя смотрела в окно, пейзаж был однообразен, но глаз не уставал, и монотонное чтение молитвы непостижимо соединялось — по словам, по смыслу — с вечностью — там, в высоком и хмуром небе…

— Прошу садиться… — Адмирал подал пример, попросил убрать бутылку с шампанским — уж какой праздник нынче — и, тронув как бы невзначай, руку Тимиревой, грустно сказал: — Мне плохо спится под стук колес, я не люблю однообразный, четкий ритм, он утомляет. Представьте себе, друзья, под руку попался томик стихов: Александр Блок. И вот читаю: «Весь горизонт в огне — и ясен нестерпимо, и молча жду, тоскуя и любя…» Замечательный поэт, не правда ли?

Пепеляев перестал жевать и швырнул салфетку на тарелку:

— Как… Как вы можете, Александр Васильевич?! Это же фрондеры, и более того — враги! Я решил: войдем в Москву, и я этого, простите, вашего Блока и босяка-подпевалу большевистского — Горького — повешу на одном фонаре! «Гордо реет Буревестник», видите ли… Сволочь!

— Ну… — протянул Колчак. — Люди искусства — они не от мира сего, Виктор Николаевич, зачем же так беспощадно…

— Потому что разлагают, ваше высокопревосходительство! Вредят! Но чем одареннее они — тем и вреднее, разве не так? Черт с ними… Все паровозы — у чехов, мне только что сообщили по юзу. Но ведь чехи заткнут нас а сме причь, ферштейс ду? Арестуют и умоют руки, мерзавцы…

— Но они стремятся на родину, все нормальные люди стремятся на родину, почему это вас раздражает? — удивилась Тимирева.

— Они-то — на родину… Это на их поганом языке — семья. Я тоже хочу к семье. Все хотят! Но я ведь не продаю для этого чехов — большевикам!

Влетел и замер, покачиваясь, управляющий делами Совета министров. Взор его плыл, не задерживаясь ни на ком, щеки алели как увядающие розы, выбросил руку с бокалом:

— Господа! Мне приснился сад в подвенечном уборе, но я не понимаю: мы вдвоем в этом саду? Или, может быть, — втроем?

— Владимир Иванович… — страдающим голосом сказал генерал. — Уйдите вы отсюда Христа ради! Черт знает что!