Конь бѣлый — страница 49 из 78

Но вот паровоз зашипел паром, дернулся и встал, толпа ринулась к салон-вагону, комиссар остановил: «Товарищи, соблюдать ревдисциплину как основу будущей счастливой жизни! Делегат от чешских товарищей, еще один — от масс. Пошли, товарищи», — двинулся первым, чех и изрядно подпивший комзвода Круминьш плелись сзади. «А что, товарищ, мы его сразу кокнем или нет?» — на ходу осведомился Арвид. «Обязаны доставить в Иркутск, там суд наряжен, проформа, само собой… Там и кокнут. А ты запишись в команду?» — оглянулся, латыш стыдливо захихикал: «Если товарищи примут…»

Вошли, здесь все, включая Колчака, стояли молча — белые в полусвете лампочек, меркнущих на глазах; ожидали — видно было: расстрел на месте совсем не неожиданность.

— Внимание, попрошу сосредоточиться… — начал комиссар с блуждающей по обветренным губам странной улыбкой. — Значит — граждане Колчак и Пепеляев… По согласованию Политцентра с чешко… Чешко… А также и словако… Вы арестованы. Оба. Остальные изволят убираться к чертовой матери, и чем скорее — тем лучше. В целях сохранения жизни. Массы недовольны, товарищи, то есть как вас там…

— Вот, господа, и финал. Финита — если по-латыни… — тихо сказал кто-то.

— Господа… — глухо начал Колчак. — Я прошу всех вас покинуть поезд. У вас есть пять минут…

— Только две, — сказал комиссар. Дебольцов взял Надю за руку, сжал:

— Мы никуда не уйдем.

Колчак покачал головой:

— Все кончено, Алексей Александрович. Будьте благоразумны. Ступайте, господа…

Пепеляев встал «смирно» и хрипло запел «Марсельезу» — по-французски, главные слова: «К оружию, граждане!»

Батюшка перекрестился:

— Что ж, господа, един Господь над нами… — и покорно засеменил к выходу.

— Надя… — позвала Тимирева. Подошла, обняла: — Я хотела вам одной… Я чувствую… У нас с Сашей… Будет ребенок. Просто я желаю, чтобы вы знали об этом…

Надя вздохнула:

— Странно… Я должна поздравить вас… Нет. Я скажу вам так, Аня: храни вас Господь. Всех троих. Бедная моя, добрая, святая — Бог в помощь вам, — сдерживая рыдание, ушла.

А Круминьш сидел на стуле, и завлекательные мысли одолевали его. Мнилось, как со своим многочисленным семейством переезжает в особняк фабриканта Тухмана, и Марта, жена, трогает стулья красного дерева тонким, неземным пальчиком, а потом подходит к «Бехштейну» — тот, ухоженный, полированный, с бронзовыми подсвечниками на крышке, стоит на персидском ковре. Марта ведет своим восхитительным перстом по клавиатуре, и рождается тонкая революционная мелодия, и звучит в ней мечта: скоро, скоро настанет день, и обнимутся русский с негром, латыш с китайцем, и еврей поцелует взасос члена Союза русского народа…

Всех, кто вышел из поезда, гнали матом. Когда священник подошел к окнам, за которыми бледными тенями угадывались Колчак и Тимирева, — схватили, оттащили, кто-то издевательски произнес: «Шагай, попик тусклый, пока пиписька цела».

Дебольцову и Наде повезло больше других: они задержались в своем купе и когда вышли — перрон был пуст. Поезд сразу же тронулся, Дебольцов увидел адмирала и Тимиреву, поднес ладонь к козырьку. Окна проплывали медленно, скорбные лики за темными стеклами казались странным негативным отпечатком, и с пронзительной, острой как игла, вдруг ударившей в сердце, болью понял Алексей, что смотрит на этих двух людей, таких близких, таких несчастных, таких благородных и величественных даже — в последний раз. Краем глаза увидел Надю: она не отрывала взора от дорогих лиц, когда же красный фонарь последнего вагона скрылся в ночи — горько заплакала. Все было кончено.

* * *

6 февраля Колчака допросили в последний раз. Адмирал изложил свою точку зрения на принципы Гражданской войны: взаимное, как правило — не мотивированное убийство. И хотя допрос вроде и бы закончили — арестованных не увели.

Это встревожило Пепеляева, он смотрел на Колчака страдающими глазами: «Что, в чем дело? Странно, согласитесь», — и пытался заглянуть в комнату комиссии. «Меня никуда не вызывали, не спрашивали — вдруг привели? К чему бы это?» — «Наберитесь терпения». Колчаку егозящий председатель давно надоел, но было жаль немного этого когда-то (совсем недавно, увы) сильного, неглупого человека.

Между тем в комнате комиссии тоже ожидали: какие-то указания поступили из Москвы, надобно было выяснить — ошибки в тонком деле всегда вредны.

Ширямов нервничал:

— Что такое? Воняет, понимаете, я уже который раз замечаю! Предлагаю открыть окно!

— Там мороз ужасающий… — мягко возразил секретарь, лысоватый, сгорбленный, типичный провинциальный учитель словесности. — Ты дыши ртом, товарищ…

Бурят Ербанов ковырял курицу, слова ему казались обидными: запах, который шел от курицы, был, очевидно, наилучшим. Это ведь только тупицы едят курицу, когда она только что сварена. Вкусная пища всегда вылеживается, но этих глупых любителей картошки следовало переубедить:

— Неправильно говоришь, — поднял тушку над головой. — На самом деле это очень свежая курица. Смотри, какая она поджаристая! У нее своя жизнь была: много яиц снесла, дети ее любили, соседи интересовались — она красотка была! — Оторвал зубами кусок мяса со спинки, протянул Ширямову: — Поешь. Ты такой сроду не ел.

— Да тухлая она! — Ширямов в сердцах смачно плюнул в чашку с чаем и тут же отхлебнул. — И что у вас за привычка старорежимная — врать?

— Я? — возмутился. — Как можете! Я устав читал! Я — большевик! А курочка — новая совсем. Недавно, осенью ее прислали. Голодно было. Я в запас держал. На холодке. В погребе. Сами считайте: сентября, октября, как это? Января. Всего три месяца получается, совсем свежая! А как пахнет? Запах какой? В раю такой запах!

Вошел, толкнув воздух (зашелестели бумаги), Чудновский, раздеваясь на ходу, бросил секретарю:

— Садись, пиши.

— Телеграмма? Кто подписал?

— Ленин. — Чудновский посмотрел на портрет над столом, все сделали то же самое, несколько мгновений молчали — торжественная минута, потом секретарь спросил, макая перо в чернильницу:

— Что пишем?

— Что надо — то и будем писать, — назидательно произнес Ербанов, отрывая от курицы очередной кусок. Видимо, на этот раз звук был слишком сильным: чекист, что дремал у дверей, перестал храпеть, открыл глаза и, увидев курицу, алчно облизал губы. Но Ербанов не видел его страданий. Прислушиваясь к странным словам, которые торжественно произносил Чудновский, с нарастающей страстью вгрызался в тушку.

— Постановление Военно-революционного комитета нумер двадцать семь, — диктовал Чудновский.

Ербанов удивился:

— Ого! Двадцать с чем-то уже написали. А говорят — плохо работаем.

— От шестого ноль второго двадцатого, — ровным голосом произнес Чудновский. — Это — года, понятно? Продолжаю: обысками в городе во многих местах обнаружены склады боеприпасов, бомб…

Ербанов положил остатки курицы на стол, тщательно вытер руки об полы халата и громко, смачно рыгнул:

— Сыт, товарищи… А ты что же остановился, товарищ Чудновский?

— Пулеметов, — продолжал Чудновский, — пулеметных лент… Ну и прочего.

— Прочее надо уточнить, — сказал Ербанов.

— Товарищи… — Чудновский обвел суровым взглядом. — Мы все понимаем, что это постановление должно выглядеть в глазах революционных масс совершенно достоверным. Необходимость расстрела двух бандитов — Колчака и Пепеляева — должна быть очевидной даже для отсталых женщин Востока!

— Если ты, товарищ Чудновский, говоришь о наших женщинах, — подал голос Ербанов, — то ты, скажу тебе, ошибаешься! Наша женщина может родить зараз даже четырех детей! Ваши — рожают одного с большим трудом! Так кто же отсталый?

— Нам доверено большое дело, мы не можем подвести Ильича, его имя должно остаться навсегда незапятнанным! Пиши: также установлено таинственное передвижение по городу предметов военного снаряжения…

— Это надо изменить! — заволновался Ербанов. — Предметы передвигаются только с нашей помощью!

— Ты это не ляпни где-нибудь, — покосился Чудновский. — Также разбрасываются листовки и портреты Колчака. Лучше казнь двух преступников, повинных… Нет — давно заслуживающих смерти, чем сотни невинных жертв.

— Вот! — Ербанов вытянул палец к портрету Ленина. — Как Будда говоришь. Как Ильич!

— Добавь: преступников, виновных в бесчисленных кровавых насилиях над русским народом…

— Да? — закричал Ербанов. — Над русским? А мы? Нас как завоевывали? А над жидами? Даже сюда докатывались вести о жидовских погромах!

— Еврейских, Ербанов, — назидательно сказал Чудновский. — Ты коммунист, и ты должен называть жидов — евреями.

— Нечестно это, — заволновался Ербанов. — Партия от нас чего требует? Честности! Если я буду думать: «жид», а вслух говорить: «еврей» — какой же я буду коммунист?

Все подписали — один за другим. Ербанов наклонился к уху Чудновского:

— Ну? А в телеграмме-то? Чего там было отстукано?

Чудновский усмехнулся:

— «Расстрелять немедленно». А ты думал? — вышел в соседнюю комнату, здесь проходили заседания так называемого суда. Колчак и Пепеляев сидели на скамейке под обычной охраной: двое с винтовками впереди, двое — по сторонам скамьи.

— Увести, — приказал.

Конвойные стукнули прикладами: «Вперед!» Колчак поднялся и сразу ушел, Пепеляев замешкался, рванулся к Чудновскому:

— Как же так? — кричал. — А суд? Александр Васильевич, почему вы ушли? Господа, я желал бы спокойно во всем разобраться, господин комиссар, я прошу вас!

— Отпустите, — распорядился Чудновский. — Коротко, пожалуйста.

— Лапидарнейшим образом, не извольте беспокоиться! Вы вникните: объявили обед, дали по куску черствого черного хлеба, но ведь у меня — желудок, я обязан соблюдать диэту! Вместо этого я голодаю!

— Самая лучшая диэта — голод. Еще что?

— Суд, суд! Он же беспристрастен, это значит, что имею право на полнейшую реабилитацию, оправдание, другими словами! Между тем — вы прекращаете судебное следствие на самом интересном месте…