— Нам все ясно, допросы более не надобны. Вы можете идти.
Конвоир потянул за рукав, толкнул и, прилагая заметные усилия, попытался — не увести, нет — уволочь. Но не тут-то было. Пепеляев вырвался, вернулся, схватил Чудновского за руку:
— Я умру с голоду, и это будет на вашей совести!
— Конечно, — кивнул Чудновский. — Только вы умрете не от голода.
За Колчаком и Пепеляевым пришли под утро. Чудновский обогнал всех, подлетел к тяжелым дверям с глазком. Был возбужден, нервен, старался скрыть, все время потирал руки — как бы от холода — и говорил, говорил:
— Наша ненависть есть высшая форма добра! Религия пролетариата не вялый христианский боженька, который все время плачет и призывает любить врагов, — нет! Наша религия — ненависть и сила. Мы сначала обнаружим врага, а потом убьем его. Но при этом мы будем холодны — как лед.
Начальник тюрьмы, мысленно пожав плечами (такого не слышал от рождения), щелкнул замком, потом засовом и открыл двери камеры.
Колчак стоял у окна, рядом с койкой: шинель внакидку, фуражка, руки за спиной; свеча на столике давно догорела, миска с едой осталась нетронутой.
— Застегнитесь, — приказал Чудновский. Колчак помедлил, но исполнил.
— Руки… — Чудновский должен был надеть Колчаку наручники — торжественный момент: в былые годы, когда палач связывал обреченному руки, тот делал первый шаг в преисподнюю, так считалось. Но Ербанов все испортил: курица, которую по жадности и вредности съел без остатка, — измучила совсем. В животе бурчало, ком подкатывал, и, чтобы снять напряжение, решил отвлечься — помочь Чудновскому. Поэтому произнес сурово:
— Надо, надо застегиваться, когда велят, и руки — тоже…
Здесь переполненный живот подвел, Ербанов очень громко и с большим воздушным выходом рыгнул и, чтобы сгладить непристойность, засмеялся, прикрывая рот ладошкой. Сколь ни странно — всем понравилось, захихикал Ширямов, поддержал не то смехом, не то иканием Чудновский, только начальник тюрьмы отвернулся и процедил сквозь зубы: «Скоты».
— Я могу попрощаться с Анной Васильевной? — спросил Колчак.
Чудновский с деланым изумлением посмотрел, потом повернулся к своим:
— А… зачем, собственно? — и развел руками. Теперь не просто рассмеялись, а искренне захохотали. Шутник же этот Верховный правитель…
— Торопитесь, адмирал, — не то попросил, не то посоветовал Ширямов, разглядывая себя в маленькое карманное зеркальце. — Вам спешить некуда, а у нас еще дела. От забот полон рот. Идите…
Вывели в коридор, из темной его глубины послышался вой, потом стенание — два тюремщика волокли упирающегося, на подогнутых ногах, Пепеляева, он пытался вырваться, по небритым щекам катились крупные слезы:
— Куда, куда вы меня тащите, Господи ты Боже мой, прекратите! Немедленно прекратите! Господа, я умоляю… Поймите же вы — я только выполнял распоряжения. Вот Александр Васильевич — он подтвердит: я никогда! Понимаете — никогда не имел собственной воли! Ведь так, адмирал, скажите же им! Я всего лишь формальный председатель Совета министров!
Выводные с трудом удерживали его громоздкое, тяжелое тело, вдруг наполнившееся безумной мускульной энергией.
— Господа! Нет — товарищи! Я учитель, рэволюционэр, вспомните, отец Ленина тоже был учителем…
— Заткнись! — с улыбкой прикрикнул Чудновский.
— Ленин запрещает расстреливать учителей, их не хватает, я могу принести огромную пользу детям! Надо, надо немедленно дать телеграмму Владимиру Ильичу, мы все ее подпишем, товарищи!
Колчак остановился, в глазах — равнодушное, плохо скрытое презрение:
— Виктор Николаевич, извольте вести себя прилично!
На повороте еще двое выводных удерживали рвущегося китайца: судя по всему, его тоже вели казнить.
— Во саду ли, в огороде, — пел китаец тоненьким голоском, — поймали китаиса, посадили на солому, вырезали яиса…
И снова остановился Колчак:
— Я адмирал флота и военнопленный, вы должны также помнить, что я все равно — Верховный правитель!
— Этот человек — палач, — сообщил Ширямов. — Он вешал наших товарищей. Почему вы обижаетесь?
— Александр Васильевич, адмирал… — укоризненно усмехнулся Чудновский, — откуда такая гордыня… Ваш Христос умер на кресте рядом с разбойниками.
Пепеляев запел «Марсельезу», снова по-французски, это взбесило Чудновского: «Я же сказал: заткнись!» — яростно прокричал в лицо, но премьер-министр уже терял контроль над собой:
— Послушайте, мы всегда были с народом! — с пафосом сообщил. — Да здравствует народ!
— Иди-иди, — улыбнулся Ербанов, — щас будем тебе яйца резать.
Вышли во двор, светало, фонари медленно сливались с бледным утром.
— Конвой сюда! — крикнул Чудновский, и начальник конвоя, молодой, в студенческой шинели, с правой рукой, словно прилипшей к папахе, побежал и тут же вернулся с красноармейцами. Те были растеряны, переглядывались, видно было, что подобное совершалось в их жизни впервые. Здесь к Пепеляеву вернулся разум.
— Ваше высокопревосходительство… — едва слышно сказал Колчаку. — Простите меня Христа ради…
— Чего наша не идет? — весело спросил Ербанов. Пепеляев засучил ногами:
— Мне нужен священник.
— Что? — Чудновский обошел вокруг обреченных. — Вам, адмирал, тоже нужен священник? Как странно… Вы отправили на гибель тысячи рабочих, но никому не дали проститься с близкими…
— Это разные вещи, — сказал Пепеляев.
— Наверное. Но тогда вам придется удовлетвориться мною. Представьте, что священник — это я, — перекрестил неуклюжим, размашистым крестом обоих сразу — снизу вверх и справа налево.
— А у меня батюшка был батюшкой, — скаламбурил Ширямов. — Нечего время тянуть, давай, марш-марш!
— Обнажите мою голову… — Пепеляев был бледен, губы дергались. Конвойный снял с него котелок и передал «студенту». — «Со святыми упокой, — хрипло, на низах запел Пепеляев, делая первый шаг. Двинулся Колчак, все остальные. — Христе, души ра-аб Твои-их, идеже несть болезнь, печаль, ни возды-ха-ни-е-ее, но жизнь бес-ко-неч-на-ая…» — продолжал петь, крестя лоб обеими скованными руками, премьер-министр.
Вышли на кладбище у Ангары, сквозь покосившиеся кресты мела поземка, «студент» подбежал к Чудновскому: «Внесите ясность: копать яму или нет?» — «Я внятно сказал: не надо». «Студент» зарысил к могильщикам, те вымеряли лопатами размеры ямы. «Копать не надо, — сообщил радостно. — Топить будем, идите, полынью бейте». — «Революция требует — сделаем», — отозвался могильщик, покорно взяли пешни, лопаты, зашагали к реке.
— Ну что вы тащитесь, что вы тащитесь! — орал Чудновский, нервы у него явно сдавали.
— Все готово! — «Студент» бегал взад-вперед с рукой у папахи, он напоминал сумасшедшего, только что сбежавшего из скорбного дома.
— Становись! — скомандовал Чудновский словно на плацу, и было непонятно — относится эта команда к палачам или к жертвам или к тем и другим. Впрочем, ее действительно выполнили все: красноармейцы с винтовками «на ремень» приплясывали, пристукивали, переминаясь с ноги на ногу, и вытягивались в жиденькую цепочку напротив Колчака и Пепеляева. Адмирал стоял «смирно», Виктор Николаевич опустил голову и тянул из последних сил: «…якоже повелел еси, создавый мя и рекий ми…»
— Господин комиссар… — вдруг сказал Колчак.
— Просыпайтесь, просыпайтесь! — кричал Чудновский своей команде. — Извините, Александр Васильевич, я слушаю вас?
— У меня в кармане золотые часы.
— Внимание! За-ря-жай-й-й! Да-да, и что же?
— Я прошу переслать их в Париж, сыну.
— Седмери́цею пещь халде́йский мучи́тель, богочестивым неистовно разжже́, силою же лу́чшею спасе́ны, сия́ ви́дев… — кричал Пепеляев.
— Целься! — Чудновский подошел, вытащил из кармана шинели адмирала часы, с любопытством щелкнул крышкой, послышались переливчатые такты «Коль славен». — Не беспокойтесь, все будет сделано. — Отошел и сипло: — Залпом… Пли!
Ударили разрозненные, нестройные — странно и плохо совпавшие выстрелы. Колчак рухнул на спину и остался недвижим, Пепеляев медленно опустился на колени, и продолжал молиться:
— Отроцы, благослови́те, свяще́нницы, воспо́йте, лю́дие, превозноси́те во вся ве́ки!
— Залпом!!! — задохнулся Чудновский. — Стрелять! Стрелять, трусы, сволочь, всех под трибунал, всех!
Переглядывались, мялись, кто-то щелкнул затвором, но никто не стрелял.
«Студент» подскочил к Пепеляеву, словно в танце, припрыгивая, тыча наганом в лицо, в грудь, начал стрелять, Пепеляев поперхнулся на полуслове и сполз. «Студент» оглянулся, призывая Чудновского в свидетели: вот, теперь все сделано как надо. Но Чудновский не поверил.
— Дай сюда! — вырвал наган из рук «студента», попытался выстрелить — увы, барабан был пуст. — Скотина! — захрипел. — Все сюда! Все — если жить хотите!
Бросились толпой, сбивая друг друга, мешая, колотили прикладами куда попало по теплым еще телам, превращая в месиво, одежда пропиталась кровью, сразу же прихватывал мороз, все топорщилось и рвалось, лица у команды стали похожи, как будто уже не разные люди, лишившиеся вдруг разума, вымещали свой страх на мертвых, а один и тот же человек, размножившийся непостижимым образом. Работа шла под аккомпанемент визгливого, безудержного мата — примитивного, в три слова…
Наступило мгновение, когда поняли: мертвы. Теперь накатила следующая волна: спрятать трупы, скрыть следы, и вновь власть страха стала абсолютной.
— Проволока есть? Где веревки? — Чудновский уже сипел, не мог говорить внятно. — Вяжите, вяжите скорее, светает, идиоты, неужели не понимаете?
Примитивно обвязали, поволокли. Здесь ненависть перешла в боязнь, прорвалась, потребовала физического выхода.
— А, Колчак, сволочь, мразь, труп вонючий! — что было сил пинал по ногам мертвеца Чудновский. — Чтоб ты сдох, сдох, вот тебе, вот! — От перенапряжения не удержался и покатился по заснеженному льду, «студент» подскочил, помог подняться, но был так противен, что Чудновский резко его оттолкнул.