рносого Корочкина, что с некоторой опаской спросил: «Ты, братец, что же, от Сиона начало ведешь?» — «Да ты чего, не русский, что ли? — обиделся оборванец. — Папаня наш, Самуил Петрович, именины имел первого августа по новому стилю. Пророка чтимого Самуила этот день. А мои — 13 декабря, мне и вышло по следу пророка чтимого Наума — Наумом стать. А ты, я вижу, жидов не любишь? А зря. Теперь они надолго в России сядут, и если ты желаешь еще пожить — глупостей всяких никогда боле не говори». На том и расстались. Когда входили красные, Корочкин стоял в жиденькой шеренге встречавших, вглядывался в задубевшие, безразличные лица красных бойцов и думал о том, что сейчас краснюки начнут обыденную работу: кур воровать, баб щупать, ну и тому подобное. Но ошибся. В первый же день по городу двинулся специальный взвод, был он без оружия, но с топорами и рубил всех без разбору, кому больше десяти лет. Кто скрылся — скрылся не надолго. Ночью изловили оставшихся и перестреляли в трюме баржи, куда предварительно затолкали силой. Уцелевших подчищали простыми дубинками: удар — и голова пополам. Сутки прошли — и обезлюдел городок. На стенах домов были расклеены воззвания: «Жители города не поверили Советской власти, ушли с озверелым врагом. Поэтому жители все поголовно недостойны новой радостной светлой жизни и согласно приказу комиссара полка имени товарищей Клары Цеткин и Розы Люксембург — отселяются с территории». Мурашки побежали по спине Корочкина и от прочитанного, и от приванивающих трупов, валявшихся повсюду. Что там беспомощная, трусливая контрразведка! Интеллигентские штучки-дрючки: «Законно, незаконно. Удобно, не очень удобно». Просто все: бац по башке — и нет проблем! А его офицерская организация возмездия? Сосунки, взявшиеся не за свое дело: напугать красных министров, заставить переделаться, стать иными. Ума не хватило простую вещь понять: зараженный идеей социализма на веки вечные, до смерти и даже после нее останется примитивным мерзавцем. «Дураки мы были… — горевал Корочкин. — Вот пример убежденности: идут своим путем и делают, что считают нужным, и, главное, верят в свое дело!» Это было несомненно так, но где-то на самом дне еще не поддавшейся разложению души, скребло и ныло нечто очень грустное: «Слава Богу, что мы до этого не докатились. Слава Богу, потому что этим достичь нельзя ничего. Ничего…» Объяснение же, которое вскоре получил у пьяненького партейца, и вовсе вывернуло мозги наизнанку: непригоден для новой жизни, таковая же непригодность начинала свой отсчет с десяти мальчишеских лет. Кто старше — под топор…
Но Корочкину повезло: имя и отчество в его новом паспорте приводило красных в экстаз, они каждый раз — при проверке документов — вглядывались ошеломленно в корочкинский нос и почтительно отходили. Графа «православный» почему-то оказывалась вне поля их зрения, и слова произносились всегда одни и те же: «Пусть идет товарищ. Он от проклятого царского режима сильно пострадал».
…Недели через две, пробираясь то на попутных телегах, то на подножках поездов — мороза и ветра не боялся никогда, — оказался в красном городе Иркутске. То, что увидел, — потрясло: лозунги, транспаранты, протянутые поперек улиц, обещали уже завтра равенство, справедливость и всеобщее счастье. Но счастливых на улицах не было: озабоченные лица, бегающие глаза, на вопрос — молчание или усмешка: «А ты откуда? Может, тебя до милиции проводить?» — не город, печальный паноптикум, театр абсурда. Но и среди повылезавшего из всех щелей сброда не поскользнулся Корочкин: цель была — спасти Тимиреву. Эта цель и вела, и давала силы.
Анну Васильевну искал по ночлежкам, объявлениям на стенах: может быть — думал — хочет снять квартиру, он догадается, поймет, но — не было ничего в объявлениях, и ночлежки не дали ни малейшей надежды. След канул, и Корочкин чувствовал, что у него нет решения. Однажды, проснувшись рано поутру (снимал угол у сапожника), подумал: «Ведь ищу, потому что уверен, знаю: от места гибели близкого человека такая женщина, как она, не уйдет, во всяком случае — сразу. Что это значит? Вполне возможно, что, находясь в городе, она все время приходит к этому пресловутому месту гибели. Тюрьма? Черт его знает… Тюрьмы при царе для казней через повешенье, может, и были оборудованы, но вот для расстрелов… Вряд ли. Убивали вне тюрьмы. Но — неподалеку. Далеко вести — опасно. А вблизи? Где вблизи?» Эти рассуждения натолкнули Корочкина на неожиданно простую мысль: обследовать все, что расположено вокруг тюрьмы. Поначалу ничего обнадеживающего не обнаружил, но в первый же приход на кладбище увидел на берегу неясный женский силуэт. Еще боясь поверить в удачу, бросился к незнакомке и — о счастье! — это была она, Анна Васильевна.
Корочкина она не узнала (сколько и виделись? Раз, может — два, да и то — какое внимание могла обратить она, Первая дама, на какого-то офицера контрразведки, да еще и «крайне реакционного», как его называли?) — вгляделась с ужасом, отбежала:
— Вы хотите меня ограбить? У меня ничего нет, уходите!
Он едва не расплакался:
— Анна Васильевна, да ведь это я, я…
— Что значит «я»? — наступала она. — Я вас не знаю! Уходите!
Развел руками, опустил голову:
— Что ж, неужто не вспомните? Я ведь как-то был на докладе у Верховного, там вы присутствовали и Надежда Дмитриевна, жена Алексея Александровича Дебольцова… Вам… скоро? — бросил взгляд на заметный уже живот. — Вы не бойтесь. Я к вам от границы иду. Дебольцовы кланяться велели, — улыбнулся: — А я ведь не верил, что найду вас…
…Через два часа привез ее на вокзал, там свершилось чудо: почти сразу удалось сесть в поезд, отходивший в сторону Омска. Там были у него явки, люди, надеялся: ну, не всех же подмела Чека?
В поезде едва не напоролись: попросил бородатого мешочника подвинуться, забывчиво пригласил Тимиреву сесть — приличными словами, как когда-то. Матрос, яростно наяривающий на трехрядке, услышал, перестал играть и уставился, как будто живого Ленина увидел. «Контряк, б… — вылупился, схватил за рукав: — А ну, пойдем… А это кто? Антанта? Я вас, падлов, выведу на чистяк, я работу Чеке найду!» Корочкин разухабисто кивал, что-то мычал — на народном, как ему казалось, языке, наконец, когда уже стало ясно, что на ближайшей остановке придется стрелять и бежать (а как она побежит? В своем-то положении…) — по непостижимому наитию вырвал у склочного матросика гармонь, заиграл «Интернационал» и спел мгновенно сочиненные слова:
Весь мир насилья мы разроем
До основанья, а затем —
Мы сволочь в землю всю зароем,
А кто был всем — сгниёть совсем!
Матрос полез целоваться, мир был восстановлен навсегда, обменялись адресами — полоумный служил во Владивостоке. Корочкин дал адрес Мраморного дворца в Петербурге и добавил на прощанье: «Как приедешь — меня спроси — меня вся ячейка знаить: Геннадий, он же Самуил Пнев-Луначарский! Уж и попьем мы с тобой — всласть!» Покосился на Анну Васильевну, она сидела с закрытыми глазами, лицо мокрое от слез, испугался: а вдруг похабное его поведение заставило расплакаться?
Нет, слава Богу… Просто Анна Васильевна видела странный сон: разоренная церковь, разбит алтарь, иконы растоптаны, и покачиваются при входе два венца сверкающих, и они с Александром Васильевичем идут об руку к этим венцам, но гаснут свечи и чей-то печальный голос произносит слова исследования погребения: «Кая житейская радость пребывает печали непричастна; кая ли слава стоит на земли непреложна…»
И вот — Омск, проверку на вокзале удалось миновать, затея была рискованная, многие могли бы узнать Анну Васильевну, но Корочкин надеялся на ее новое, совсем неприметное, обличье: помнили даму, а кто это теперь?
Шли пешком, долго, стал вспоминать: отношения с хозяйкой явочной квартиры в свое время выстроились непривычно: когда предложил деньги или продовольствие — ответила: «Не надобно. Большевики — мои враги. Если вернутся — всему конец. Я вам бесплатно помогать стану». Красивая женщина средних лет, муж у нее прежде был мастером на Путиловском, в Петербурге и очень этим гордился. Супруге он подчинялся безоговорочно. Почему они переехали из столицы в Омск — Корочкин тогда выяснять не стал.
Дом — одноэтажный, длинный, нашел сразу; здесь, на окраине, было, слава Богу, немноголюдно, тихо, никто не заметил, как подошли к дверям и скрылись за ними, Корочкин на всякий случай выглянул: пусто.
— Ну, молитесь, — улыбнулся и постучал. «Входите, не заперто», — послышалось, посмотрел на Тимиреву:
— Это прекрасные люди, — и толкнул створку.
То была комната длинная, со шторами на трех окнах, абажур висел низко над столом, полка с книгами, гардероб — обыкновенная обстановка скорее бедных, нежели богатых горожан. На столе возвышалась в сухарнице гора свежеиспеченных сдобных булочек — Корочкин поймал себя на мысли, что ел такие очень давно, еще до войны, наверное.
За столом, у чайного прибора сидели двое: женщина лет сорока и мужчина в строгом костюме, тщательно выбритый. Увидев Тимиреву, он встал.
— Боже мой… — Женщина сложила руки на груди. — Геннадий Иванович, вы ли это, я не верю своим глазам! — подбежала, обняла, заплакала. — Ничего доброго я вам не скажу. Те люди, с которыми мы работали, — арестованы ГПУ. Все…
— Ах, Татьяна Ивановна… — вздохнул Корочкин. — Сатанинское время наступило, надобно терпеть. Здравствуйте, Алексей Спиридонович, а я, знаете, все мучаюсь вопросом: почему вы из Петербурга уехали, завод бросили?
— Что сказать… Почуял, наверное… У меня предчувствие — суть натуры. Ну и что бы я сейчас делал, если бы остался?
— Понятно… Можно раздеться?
…Когда сели и хозяйка разлила по чашкам ароматный чай, и Тимирева взяла в руки теплую еще булку, от которой веяло давно забытым Гельсингфорсом, Дашей, уютом и тем, что принято называть нормальной человеческой жизнью, — слезы полились из глаз, зарыдала, не в силах сдержаться. «Даша, Даша… — думала, отрывая от сдобы кусочки и выкладывая их орнаментом перед блюдцем. — Что с тобой теперь, где ты…» Даша ехала в поезде до Иркутска, отдельно, к господам ее больше не пустили. Когда же вывели на станции и под конвоем отправили в тюрьму — успела увидеть Дашу на перроне, стояла с узелком и горько плакала…