Сколько здесь было горя — обыкновенного, человеческого. Однажды, понимая отчетливо, что сидящий перед ним человек неизбежно попадет после беседы под пулемет, — записал в карточке: «Токарь 5-го разряда». Это означало отправку на специальный объект. Рисковал, но поступить иначе не мог. И со следующего дня стал делать подобные отметки в документах все чаще. Однажды понял: еще неделя или две — и конец. Сдадут нервы, останется только либо руки на себя наложить, либо броситься под пулеметную очередь. И тогда решил кончать базар-вокзал, заявить немцам о фотографии, которую хранил в непромокаемой упаковке в каблуке, с того памятного дня, когда в последний раз посетил свой служебный кабинет в Омске. Интуиция подсказала: фотография стокаратного бриллианта еще сослужит свою службу…
Гауптштурмфюрер принял сразу, пригласил сесть, дал закурить.
— А я ждал вас… — улыбнулся нехорошо. — Вы ведь многим рисковали, герр Корочкин, разве не так? Искренность — это единственное, что мы особенно ценим у таких, как вы. Говорите. И постарайтесь быть кратким.
— Вот фото… — Долго возился с каблуком, немец с интересом следил, брезгливо усмехаясь:
— У вашего НКВД плохой опыт. В нашей тюрьме вы бы никогда не скрыли подобный предмет. И что же?
— Находился «предмет» в Золотой кладовой. Это брошь императрицы Александры. Сто карат. Бриллиант.
— Где он находится? Сегодня? Сейчас?
— В яме. Мы расстреляли — незаконно, без суда или приказа, — группу подпольщиков. Нас накрыли собственные как бы товарищи — мерзкое слово, правда? Ну, стреляли, моего друга убило, брошь у него была. Он в яме лежит, ждет.
— Дорогая вещь…
— Вашим понравится. Не сомневайтесь.
— Хорошо. Но у меня, по правде сказать, совсем другое предложение. Вы помните Зуева?
— Как? Нет.
— Отвечаете, не подумав. Из вашего дела ясно, что чекист Зуев сообщил о вас. Что он сообщил?
— Не знаю. Но если и было такое — что я служил Колчаку. Этого всегда достаточно, чтобы дать вышку.
— Соединим усилия. Бриллиант — это хорошо. Зуев — это еще лучше. Вполне вероятно, что он по-прежнему служит в НКВД. Это бесценно!
— Я не знаю Зуева! — крикнул Корочкин. Нервы сдали. Это же конец, думал, черт знает что… Одно дело — откупиться от них — и до свидания! Другое — помогать им в бывшем родном городе, где наверняка еще живы и помнят его — если теперь и не многие, пусть, да ведь и одного хватит, чтобы схватили и кокнули. Нет, нет и нет…
— Вам придется принять наше предложение… — Немец широко улыбнулся. — Выбора у вас нет: в Омск или в ров. Думайте. Три минуты.
«Три минуты… — какая странная цифра. Была жизнь, через три минуты — нет. Всего ничего. Как же быть? Ехать?» — Встал:
— Дайте закурить. — Задымил, вглядываясь в садистскую усмешку Дзержинского — это было, только сейчас заметил, ошеломляющее сочетание: один палач под другим. Смешно… «А если согласиться? Бриллиант — черт с ним. Зуев — Волобуев — вот это фокус будет. Они станут Зуева искать, захотят завербовать — там и посмотрим. Другого такого случая рассчитаться с любимым не представится…» — Я согласен.
— Паспорт выпишем на ваше имя?
— Опасно… — Уже знал — сейчас купит их с потрохами, идиотов чванливых. — Меня многие, возможно, помнят еще. Смирнов. Смирнов Игорь Павлович. Это мой умерший дядя, он жил в Приморье, его все забыли.
— Хорошо. Ваши доводы разумны. Вопросы?
— Посторонний. Почему вы убиваете евреев? У нас их не все любят, но не трогают. Мне интересно, поверьте.
— Долго объяснять. Фюрер считает, что это паразитирующая нация, она вживается в среду того народа, среди которого существует, и обирает этот народ. Евреи неполноценны, они сами по себе ничего не создали и только пьют кровь других.
— Но в нашей истории были выдающиеся евреи.
— Чепуха. На поверку все сделанное ими — украдено у коренных народов. Я не советую вам сомневаться в этом вопросе, по нему проходит водораздел: «свой» — «чужой». Подождите в соседней комнате. Паспорт вам принесут.
Глава 11
Линию фронта ему помогла перейти немецкая фронтовая разведка. Считал ли себя предателем, изменником? Нет. Никому не изменил, никого не предал. Потому что эта Россия, которую возглавлял НКВД, была чужда ему, кто бы что ни говорил, ни объяснял, ни рассказывал. Ту Россию он любил и помнил, в этой — никогда не жил. Разве концлагерь — место жительства? Нет, конечно. Только буквы, цифры, фамилия — для тех, у кого было «право переписки». Было ли оно у него? Он не знал. Некому писать и не от кого получать.
Шел август, страна постепенно осмысливала случившееся, первые, шапкозакидательские настроения и убежденность, что «врага будем бить на его земле», улетучились как пар из остывшего чайника, на смену пришли сомнения, а за ними и страх: что будет? Но бодрые, исполненные «исторического» оптимизма речи товарища Сталина всеми воспринимались как надежная гарантия будущей победы. Это удивляло: годы заключения приучили надеяться только на самого себя и верить только себе, это правило никогда не подводило, поэтому словесные построения большевистского руководства заставляли хмыкать и кривить губу: он-то знал — что такое немцы. На собственной шкуре…
К паспорту СД выдала еще и справку об инвалидности и продовольственные карточки. В Омске их предполагалось обменять на местные и таким образом не пропасть с голоду. Когда расставались с Краузе (так звали гауптштурмфюрера), спросил: «Бриллиант самому искать? Или ждать указаний?» — «Ждать», — коротко ответил эсэсовец. «Касательно же обозначенного вами Зуева я и вовсе в растерянности. Что прикажете делать по этому поводу?» — «Ждать». — И Корочкин понял, что один он не останется, будет «подмога». «Ладно. Посмотрим», — подумал. Расстались профессионально — Краузе заставил подписать бумагу о сотрудничестве. Повязал…
И вот — Омск. Вышел из вагона — сюда многие ехали со стороны Москвы, видимо, люди мало надеялись на быструю победу и предпочитали находиться там, куда наверняка не достанут немецкие бомбардировщики. Город был прежним, новых домов мало, народу на улицах много, магазины еще торговали без карточек селедкой, воблой, пивом. Шагая по тротуару, все возвращался мысленно к самому, пожалуй, сильному впечатлению далекого уже прошлого: отъезду Колчака. Прежним оставался вокзал — пусть и упразднен большевиками «ер» в названии города; прежней была вокзальная ограда, мощеная площадь. И извозчичьи экипажи — они тоже были словно из прошлого — полированные бока, чалые или гнедые лошади…
Нужно было искать пристанище, устроиться на какую-нибудь непыльную работенку — заведующим столовой или заводским буфетом — на простом заводе, где не надо проходить долгую и опасную в его положении спецпроверку. Но прежде решил сразу же съездить на заветную лесную дорогу, на могилу Мити и начальника тюрьмы. Поезд мчал до нужной станции быстро, место было верстах в двадцати от города. Дорога нашлась сразу, как будто вчера ушел отсюда. Впрочем, имелся надежный ориентир: еще до революции стояла неподалеку клепаная бочка, из которой какой-то Ага Оглы продавал местным жителям керосин. В те времена была здесь красивая вывеска, забор; позже, когда место это контрразведка стала использовать для расстрелов и захоронений, забор сломали на дрова — жгли костры, вывеску сорвали, но бочка уцелела и долго сохраняла покраску. Теперь же была насквозь ржавая, без крана, но место указывала точно. Подошел к дороге, здесь виднелся проем, промоина точнее, заезженная колеями телег и редких машин. Но для знающего человека все определялось с одного взгляда. Для очистки совести ковырнул слежавшуюся землю ножом и сразу же уперся в комель: гать была присыпана, но цела. Это успокоило, даже мотивчик начал насвистывать из какой-то оперетки своей юности и вдруг натолкнулся взглядом на ствол дерева у дороги. На высоте примерно двух с половиной человеческих ростов отчетливо чернела полузаросшая рана: пулевой удар. Это когда специальный взвод юнкеров накрыл за забавой: расстрелом большевиков.
Скверно это все было: явились в тюрьму, обезоружили начальника, он, толстый, усатый, все время канючил, просил вернуть оружие и нервно пожимал плечами, когда говорил ему юный Митя: «Конечно — вернем. Сделаем все — и вернем». Большевики — их было четверо, сами вырыли себе яму и сидели на ее краю в ожидании последнего выстрела. Разговаривали, Зуев рассказывал о втором, объединительном съезде партии и восклицал по поводу того, что партия теперь всенародной станет и никто гений товарища Ленина не одолеет. «Мы, — кричал, — умрем как один! А наши дети, полковник, сволочь, — хорошо, мерзавец играл свою роль, — построят такую жизнь, какая вам, сатрапам царским, и в кошмарном сне присниться не могла!» Когда приказал развязать ему руки — ни у кого из них и мускул не дрогнул, стойкие были. Зуев раскланялся, убежал, и стало так обидно — ну как же? Они герои, а господа офицеры — палачи, убийцы безоружных? Крикнул: «Вот ваш товарищ, или кто он у вас — вождь? Видите, какая дрянь? А почему? У вождей одна жизнь, у нас, простецов, совсем другая. Обидно, поди…» Один смачно сплюнул, остальные молчали — они умели умирать, не в первый раз это видел и, чтобы задеть побольнее, запел мерзким фальцетом: «Вы жертвою пали…» Когда надоело, скомандовал: «Огонь!» Все упали в яму мгновенно.
И вот здесь появились юнкера. С винтовками наперевес, бравый офицер впереди; сразу же повязали всех и усадили в грузовик. Но за мгновение до их прихода — когда уже рухнули в яму вслед за большевиками начальник тюрьмы и Митя — успел выстрелить Мите в лоб. Крепкий мальчишка, сильный: попросил добить — все равно, мол, пытать станут, так уж лучше сразу, навсегда.
Брошь была у Мити в кармане гимнастерки. Когда еще в тюрьме вывели арестованных из камеры — остановил таинственно, развернул тряпку, показал. Что ж… Организация нуждалась в деньгах. Эти деньги Корочкин намеревался истратить на подкуп должностных лиц, оружие, прокламации. Царская вещь должна была способствовать восстановлению династии на троне — кто знает… Но по какой-то необъяснимой странности финал истории оказался плевым: не то чтобы пытать кого-то — сразу же замяли, Корочкин отделался десятью сутками ареста. И все время мучил проклятый выстрел…