Конь бѣлый — страница 56 из 78

— Заткнись. Пока цел.

— Хорошо, хорошо, я же все время стараюсь, чтобы вам было лучше. Знаете что? А? Идея! Мы объединимся! Мы сольемся! Хаусгеноссеншафт — вот что нас всех приведет в чувство! Вы согласны?

— Но ведь нет девочек. Вот и хозяйка отказала нам в своем присутствии, — развел руками Красавчик.

— Ну и что? Подумаешь! А мы? Мы с вами? Мальчики? Это будет прекрасная мужская забава! Я слыхал, что в Германии среди уголовников эта забава имеет большую популярность.

Они свалили его на пол и били смертным боем минут пять. Когда перестал стонать и подавать признаки жизни — вздернули на стул, и Длинный вылил на корочкинскую разбитую голову графин воды. Пришел в себя, потрогал раны и ссадины, улыбнулся:

— Господа, господа… Странно все же. Мы с вами офицеры, мы делаем одно общее дело, а вы посмотрите: вам белье меняют каждый день. А мне — совсем не меняют. Где справедливость, господа? Где социализьм?

Длинный схватил за лацкан пиджака, подтянул к себе:

— Заткнись, фофан. Если ты будешь много болтать — твои зубы выскочат из задницы и будут маршировать до самой Москвы, ты понял?

Красавчик полил Корочкина водкой из стакана:

— Остынь. Надо папу слушаться, сам говорил.

— Я холоден, как лед, и обожаю папу!

Длинный завел патефон, поставил пластинку, это был «Августин», настоящий, на немецком языке. Красавчик прислушивался некоторое время к завлекательной, ностальгической песенке, потом стал раскачиваться, поднялся, приложил ладонь ко лбу трагическим жестом отчаяния, закрыл глаза, левую руку согнул в локте и плавно закружился в танце. Корочкин угрюмо сидел за столом, Длинный стоял у патефона и равнодушно наблюдал за своим товарищем: он был менее эмоционален. Наконец, накружившись всласть, Красавчик сел.

— Ты все понял? Тебя не придется больше учить?

— Ну что вы… Я вам так благодарен. Что я должен делать?

— Помни: мы ликвидируем тебя при малейшем неповиновении.

— Я убежден в этом, не сомневайтесь, — преданно смотрел в глаза, и хотелось рассмеяться: «Вы профессионалы, ребята, вы молодцы, но вы — немцы, и с этим ничего не поделаешь. Почему? Потому что я вас понимаю очень хорошо. Вы же меня — не понимаете совсем».

— Слушать приказ. — Голос гауптштурмфюрера зазвенел. — Наблюдаем у лесной дороги. Повозки, автомобили, прохожие. Составляем график движения. И в самый тихий час — раскоп.

— Так… Мне, конечно, с вами.

— Пока не знаю.

— Понял. Именно поэтому я бы хотел…

— Ты можешь хотеть только в сортир, ты понял? Больше молчи — дольше проживешь.

— Слушаюсь. Можно спросить: а если я встречу Зуева?

— Ты поцелуешь его в задницу. Не вздумай попасться ему на глаза! Это провал, ты понял? И вообще: ты ведь его не знаешь, не так ли?

— Так точно. Мне будет позволено дышать свежим воздухом?

— Ты, случайно, не хочешь сбежать?

— Ну что вы… Как такое могло прийти вам в голову!

— Ты будешь дышать только под нашим контролем, усвой это.

* * *

На следующий день они велели Корочкину идти в город и покрутиться у здания УНКВД, понаблюдать — не появятся ли знакомые лица. Слежки не скрывали, шли по пятам.

А на улице кипела своя привычная жизнь — торговали мороженым, квасом и пивом, цветами и даже пирожными, о войне напоминали разве что плакаты на стенах и передачи сводок Информбюро по радио. Немцы продвигались вглубь советской территории быстро, даже очень быстро, Корочкин поймал насмешливый взгляд Красавчика, тот подошел, ухмыльнулся в лицо:

— Скоро мы здесь переоденемся в свои военные костюмы, и ты будешь чистить нам сапоги.

— Я способен на большее!

— Это мы решаем. Но тебе повезло. Потому что остальные вообще ничего не будут делать. Они нам не нужны.

В этот момент и услыхал Корочкин незабываемый голос товарища Волобуева, вибрирующий, низкий, с легкой хрипотцой: ни с чем нельзя было перепутать.

— Господа, мы около НКВД, там, судя по всему, — митинг, кто-то выступает — а вдруг это сам товарищ Зуев, которого вы так жаждете?

— Не хами… — покосился Длинный. — С какой стати он здесь?

— Я не знаю… Может быть, он помогает НКВД?

…А голос произносил великие фразы о дружбе народов, стеной вставших в этот страшный час на пути немецко-фашистских орд, о славном вооруженном отряде партии — Чека, которая всегда уничтожала врагов всех мастей. Когда же Корочкин подошел к зданию — увидел доморощенную трибуну, красноармейцев, готовых к отправке на фронт, оркестр и руководство местной госбезопасности вокруг… Ну конечно же, это был он, Зуев, собственной персоной — все такой же тоненький, только ужасающе лысый, в форме, с орденом, это все шло ему невероятно, он даже красивым выглядел.

— Я, товарищи, — вещал, медленно передвигаясь по трибуне с интимно заткнутой за ремень рукой, — участник Гражданской… — Голос стал мягким, задушевным, самые лучшие свои годы вспоминал товарищ Волобуев, он же Зуев. — В труднейших условиях подполья мы боролись с белогвардейской агентурой и пособниками Колчака, опираясь на лучших из лучших из нашего народа. Я не делю, товарищи, все помогали нам, сталинская дружба народов выковывалась в общем деле борьбы, и в ней участвовали русские, белорусы, украинцы, узбеки, киргизы, буряты, естественно — евреи, и все остальные народы нашей многонациональной Родины. Быть помощником органов, товарищи, это значит быть советским человеком, ленинцем, сталинцем, партейцем! За нашу Советскую Родину!

Заиграл оркестр, роты сдвинули направо и зашагали под скорбный революционный марш, Корочкин перехватил взгляд Красавчика, и послышалось Геннадию Ивановичу: «Как похоже…»

Вечером немцев долго не было, сели пить чай с Анфисой вдвоем. За прошедшие дни присмотрелся к ней — несчастная, замордованная баба, молодая совсем, только мятая какая-то и стертая. Спросил, прихлебывая:

— Ты чего зачуханная? Я вот угадываю сквозь твою кожу даже симпатичность и красоту — в чем дело?

— В том, что тебе дела нет. Еще налить?

— Сыт. А на стене — вон, под часами — это кто?

— Никто. Ты бойся, у меня большое желание крысиного яду тебе подсыпать.

— Не-е… Ничего не выйдет. Я — крысиный король, выживу. Что у тебя с Гансами?

— А у тебя? — посмотрела непримиримо, ненавистно. — Гнус.

— Гнус — в тайге. Он кровь сосет. А я с тобой мирно беседую. Велено за мной следить? Ведешь записи?

— Я еще не спилась, память не отказывает.

Корочкин подошел к фотографическому портрету, снял тапочку с ноги, продел в дырку указательный палец и ткнул в портрет:

— Евонные? Изношенные очень… Ладно, разрешите рекомендоваться: Корочкин… — шутовски подтянул брюки к груди, заерзал, щелкнул как бы — не каблуками, босыми пятками. — Геннадий Иванович, офицер, воевал против красных, замели, дали червонец плюс червонец, тут и немцы. Я с ними и снюхался. Они тебя на нем взяли? Муж?

— Объелся груш. Чего тебе надо?

— Да так… Один человек… Для тебя без утайки: это он меня после окончания Гражданской сдал в Чека. Ты знаешь, что такое совдеповский концлагерь? И слава Богу. Мясорубка. А я остался жив. Для чего? То-то и оно… Этот твой, ну — гражданский муж — на фронте?

— Все на фронте. И почем ты знаешь… Что гражданский?

— Ты сказала — про груши. Все, да не все, а уж весточки — это избранным приносят.

Лицо у нее исказилось такой ненавистью, что Корочкину стало страшно. От нелепого этого страха он чуть не пропустил удар ножом — едва успел перехватить ее руку. Отобрал нож:

— Надо папу слушаться…

— Ты мне руку сломал, сволочь! — кричала она. Но уже как бы для порядка, не зло.

— Принесли записочку… — сказал задумчиво. — Я так и думал. Покажи.

— Они на словах передали.

— Нет. Они не дураки. Ты им преданная нужна. Показывай.

Вскочила, подбежала к комоду, начала рвать ящик, он не выдвигался, но Корочкин помогать не стал: по себе знал — пар лучше выпустить. Протянула:

— Клещ чертов, банный лист. Ну, и что?

— Анфисочка… — начал читать записку вслух. — Жив пока. Помоги тому, кто придет, от этого зависит моя жизнь. Если еще любишь. — Поднял голову: — Еще любишь?

— Не твое дело. Давай.

— Сейчас… Подпись — Саша. Красивое имя. Пушкинское. У тебя нелады с советской властью? Почему ты приняла немцев, не пошла в ГПУ?

— По кочану, умник. Это муж — раз.

— А два?

— Да черт с тобой, что меня — убудет, что ли? Неизвестная я, понял?

— Это значит, тебя на картине с таким названием изобразил художник Крамской?

— Слушай… Я всяких дураков видала… Я не знаю своей подноготной, понял? Была бабка, не моя, воспитывала, потом умерла, это все. Мне милиция паспорт не выдала — без метрики. А где я возьму?

— Забавно… И что же? Вместо паспорта?

— Вид на жительство с пропиской. Три года назад подобрал… То есть — вышла я замуж за врача собачьего, ветеринара. И если бы не он — кранты…

— Еще одну записку… Покажи! — Взглянула с испугом:

— Ты колдун, что ли?

— Шаман. Показывай.

И эту прочитал вслух: «Живой, не отказывай, любимая…» — нахмурился: — Мертвый твой объевшийся. Нету его.

Закричала, заплакала, и, уже понимая, что ничего не докажет, не объяснит, — бубнил ей в ухо:

— Бумага разная, почерк — тот же.

Услышала:

— Ну и что? Один человек писал — в разное время.

— Одним и тем же карандашом? Но больно они с тобой и цацкаются… Не реви! Это прием разведки, чтобы завербовать тебя, поняла? Им позарез нужна надежная квартира. Не плачь… Когда мы с тобой отыграем свои роли в их спектакле — и нам будет вешалка, или яд, или пуля. Вывод: когда они будут уходить — станешь меня отпускать. Что написать в отчете — сочиним, не беспокойся… Ты, девка или баба, — неважно — пойми одно: что там потом станется — бог весть, а сейчас мы с тобою — естественные союзники.

* * *

На другой день он отправился с ними на ознакомительную экскурсию к заветной дороге. Ах, как сияло солнце, как кудрявились облака, и ветерок шевелил слегка пожухлую листву — радоваться бы… Но Корочкин шел молча, угрюмо, накануне вечером он полностью погрузился в трагические сводки Информбюро и с ужасом и даже отчаянием осознал вдруг, что страна погибает неотвратимо и жить ей, стране, остается всего ничего. Господи, думал, да если наводнят Россию эти, с черными петлицами, самоуверенные, наглые, убежденные в своей исторической миссии цивилизовать низших и уничтожить ненужных… Сверхчеловеки, походя делающие громоподобные непристойности за столом, во время еды, — что же ждет несчастный народ, и без того обобранный, обворованный и растоптанный кучкой безудержных палачей, добивающихся на свой манер передела душ человеческих… Изредка бросая взгляды на их сосредоточенные, полные ожидания лица, думал огорченно: да нет же, нет… Нормальные люди с нормальными человеческими эмоциями, их немецкие лица ничем не отличаются от русских: если перемешать толпу немцев с толпой русских, лишь бы в похожей одежде все были, — разве поймешь, кто есть кто? Так в чем же дело, господи, что их толкает к ненависти, убийству? «А меня что толкает? — странная возникла мысль, удивился и даже расстроился: — Да ведь они похожи — коммунисты и национал-социалисты. Внешне: «партия, вождь, великая цель». По сути: любой ценой переделать человека, заставить его служить как бы и своим интересам — ну кому это не надо земли, хлеба, зрелищ? А с другой стороны — отнять у каждого живую душу, поставить в строй и с общей песней — шагом марш в рай… И — ничего своего. Все общее. Вождь и Родина — превыше всего. Твоя жизнь — ерунда. Жизнь народа — все. Но ведь Господь создал каждого из нас по образу и подобию Своему… Им не нужен Господь, им — фюрер. Вождь. Гитлер. Сталин. Будьте вы все прокляты, нечисть…»