Конь бѣлый — страница 57 из 78

Пришли, провел элегантно носком сапога по колее:

— Здесь.

— Как проверить? — Красавчик щурился на солнце, глаз не видно было.

— Вы меня удивляете. Я вам что говорил? Гать. Вот она… — Сгреб ногой землю, обнажилась часть комля.

— Гать, гать… — удивленно произносил Красавчик. — Это что, сленг? Местный жаргон?

— Не знаешь русского языка, пуся. Настил из бревен, веток толстых — это гать.

— Как раскопать и достать? Ты можешь это сделать?

— Ну что вы, гауптштурмфюрер… Достояние Рейха? Вы не понимаете: я убежден, что лично…

— Заткнись… — ощерился Длинный. — Имя — не называть. Ты, морда славянская, недостоин, ты понял? Или повторить «хаусгеноссеншафт»?

— Господа, вы меня неправильно поняли. Хорошо. Ввиду особой ценности объекта… А что вы потом напишете в отчете? Что такую тонкую работу поручили недочеловеку?

— Он измывается, но он — прав, — сказал Длинный. — Придется самим. Дай нож.

Он копал яростно, потно, не жалея себя, но мгновенно устал и начал ругаться:

— Последний раз… я копал… яму в саду… своего отца… под яблоню. Он надоел мне, он нами командует, офицерами СД, сволочь, я жалею, что мы его тогда не прикончили, раб вонючий, сжечь бы его живьем!

— Твоя фотография — черно-белая, мало что понятно. — Красавчик насмешливо улыбался. — Ты не водишь нас за нос? Потому что если ты посмел поиздеваться над нами всласть — тебя ждет суровая кара, ты понял?

— Так точно, суровая кара. Но я не боюсь. Потому что совесть моя — вашего верного помощника и сочувствующего партии — у нас, знаете ли, тоже есть партия и такое понятие, как «сочувствующий». Это почти полноценный партеец…

— Я тебе сейчас язык в горло вобью! — не выдержал Длинный.

— Терпи, Эрик… — Красавчик наклонился к яме, там показалась берцовая кость, потом бедро и голень, стопа была скрыта остатком сапога.

— Так точно, — начал объяснять Корочкин. — Это, изволите ли помнить — начальник тюрьмы — я вам докладывал. Боже мой, Боже мой, какие у него были ноги! Как они скользили по паркету — он был дамский угодник, душка и кумир местных дам всех уровней — от жены начальника гарнизона до самой забубённой проститутки с вокзала!

— Митя где?

— В той части ямы, мы ведь с вами начали копать здесь? Подтвердите, оберштурмфюрер.

— Он прав. — Длинный качался от изнеможения.

— Эрик, терпи. Мы работаем для нашей партии, Эрик, ты ведь знаешь: каждый из нас живет и дышит для нашей партии, фюрера. Терпи. Ты — национал-социалист, Эрик.

Корочкин понимал все, о чем они говорили, переходя на немецкий в некоторых случаях. И радовался: господа, очевидно, привыкали к нему, к его манере жить и разговаривать, эти сверхчеловеки были, в сущности, самыми обыкновенными немецкими обывателями…

— Господа, в той части ямы особо тяжелый грунт, я это помню. Это означает, что сами вы не справитесь. Я должен буду вам помочь. Но — обратите внимание: Анфиса в последнее время ничего, кроме капусты квашеной и не слишком высокого качества, согласитесь, а также и плохой картошки, не подает. Я ослаб. Но я привык к плохой пище, это у нас после 17-го года перманентно. А вы? Вы плохо выглядите в последнее время, я это отношу на счет именно дурного питания.

Слушали молча, не перебивая и даже с интересом.

— Но… страна сейчас переживает не лучшие дни? — начал задумчиво Красавчик. — Ваша страна. В городе нет хороших продуктов.

— В городе есть черный рынок, на котором пройды из снабжения сбывают излишки. Займитесь, это вам по плечу. Время, господа, время. Закапывайте, — и направился к станции.

Красавчик двинулся следом:

— Эрик, ты поторопись.

Длинный начал забрасывать раскоп, но теперь уже с откровенной матерной бранью по-русски.

— Долго! — крикнул Корочкин. — Мы рискуем!

И Красавчик повторил синхронно:

— Долго, Эрик, мы рискуем!

— Рискуем, быстрее… — шипел Эрик. — Что я, танк, что ли… Сука вонючая, он сделал нас своими рабами! Ладно, посмотрим…

На следующий день они не стали обедать и удалились с таинственным видом, приказав Корочкину и Анфисе оставаться дома и не выходить.

— На поиск отправились, — констатировал Корочкин, усаживаясь за стол. — Яйца, что ли? Огромные… Забыл, когда и в рот брал.

— Гусиные, — объяснила Анфиса. — А кого они ищут?

— А черт их знает… — Понял: спрашивает не просто так, участливо спрашивает, хочет помочь. — Ты слышала когда-нибудь такую фамилию: Волобуев?

— Нет.

— А Зуев?

Удивленно взглянула, рассмеялась нервно:

— Я так думаю, что нам всем этой фамилией лучше не интересоваться.

Понял: в точку. Дурак, что не спросил раньше, многое бы прояснилось…

— Кто же он? — Ответ уже знал и, когда она начала говорить, — стал думать совсем о другом: «Зуев — начальник областного управления НКВД. Немцы видели его на митинге, но — парадокс! Они не знают, что это он, ведь у них нет фотографии. Но рано или поздно они отождествят того, кого ищут, с тем, кто выступал…»

— Они не просили тебя показать им Зуева?

— Фамилию упоминали. Я плечами пожала — зачем мне?

— Вот что… Они попросят. Но у тебя будет люфт: его машина не так уж и часто ездит вместе с ним.

— Два раза в день, — сказала насмешливо. — Один раз к девяти утра, на работу, второй — поздно вечером, домой.

— Ты не вздумай их просветить.

— Да? — кокетливо повела плечом. — Ладно. Если хорошо попросишь.

— Попрошу. Зуев — их цель. Как только они этой цели достигнут — нам амба, усвой и не дыши. Ты любила его? — ткнул пальцем в портрет Саши.

— Тебе-то что, шпана?

— Добровольцем, поди, отправился?

— Призвали. Послушай, что ты душу из меня тянешь? Кишки на барабан наматываешь? Въедается, въедается, въедается… Клещ.

Корочкин закрутил ручку патефона, поставил пластинку, то была «Кумпарсита», надрывное, царапающее танго…

Прислушался. Господи, какая мелодия…

— Знаешь, я ночью проснусь и думаю, думаю… Не смейся, есть о чем подумать. Лагерь вспоминаю: идем колонной, конвой с собаками по сторонам, команды резкие, злые, совсем не как в армии, я к этим командам долго привыкнуть не мог… И вот — иду, ковыляю, и одна мысль сверлит тупую башку: когда же двести миллионов истерзанных, замученных сковырнут эту кровавую опухоль. Ну, хотя бы русские, их половина, как ни крути… Таки — нет, как говаривал мой знакомый Наум Самуилович. Пьют, жрут, вождей вылизывают, а что у каждого третьего на просторах родины чудесной кто-то сидит, убит, — все равно. Наплевать. Скоты…

— Наивный ты… — Глаза подернулись слезой. — Мне даже жалко тебя. Вроде бы и не дурак совсем, а рассуждаешь, ты подумай… Люди живут скудно, плохо. Но они много лет уже привыкли каждую радость — хоть лишний кусок хлеба — приписывать власти. А все наши болезни — от мирового империализма, не знал?

— А до того — от жидов. Слыхали… ладно. Глаза у тебя добрые и лицо красивое. Мне кажется, что я тебя знал раньше. Или видел где-то… Вот что: завтра «вспомни» про Зуева. Скажи им, что видела его пару раз случайно неподалеку от обкома ВКП(б). Они поверят. Постарайся, чтобы подольше сюда не возвращались, ладно?

И вдруг поймал ее другой взгляд. Так женщина смотрит на мужчину, который начинает нравиться…

* * *

Ночью проснулся: Красавчик угнетающе храпел за пологом — со свистом и всхлипыванием, Длинный спал сном младенца — даже грудь не вздымалась, казалось — не дышит. Попытался уснуть, перевалившись на другой бок, но не спалось. Встал. Оделся, тихо вышел — они не учуяли. Соседняя дверь была Анфисы, потянул — просто так, не думая, оказалось, не заперта, поползла без скрипа; в окошко била неотразимо ярко и очень тревожно полная луна — романтическая картинка…

Анфиса спала, разметавшись на постели, сон бы неспокойный, болезненный даже, лепетала неразборчиво, двигалась, вот — вскрикнула и привстала и замерла с широко открытыми, невидящими глазами. Подошел, уложил осторожно, нежно, подумал: так, наверное, детей укладывают, и вдруг какая-то неудержимая тяга вспыхнула к этой незнакомой молодой женщине, и лицо ее — нет, теперь не показалось, теперь была уверенность: одно лицо с Тимиревой, когда осознал — стало страшно, взмокла спина. Кто она, кто?.. Почему здесь, в этом городе прошлого несбывшегося сна, разутая, раздетая, почти голодная, с этими приближенными мирового гения человеконенавистничества. Как странно все, как несправедливо, безнадежно. Похожа… Нет. Это Анна Васильевна, собственной персоной, какие тут могут быть сомнения? Но возраст, возраст… Той теперь, если осталась жива, — никак не менее сорока пяти. Этой лет двадцать, чуть больше.

И мысль совершенно невероятная, но лежащая на поверхности, поразила в самое сердце: да ведь она… Ну конечно: ведь оставил тогда Анну Васильевну у Татьяны, ребенок должен был появиться через полгода примерно. Вот он, этот ребенок, перед ним: Анфиса. Ничего не знающая, не подозревающая, что отец ее был самой страшной грозой государства, в котором она теперь влачит столь жалкое существование…

Увидел теплящийся огонек лампады, шагнул: Господи… Икона Верховного. Сколько раз видел ее, даже снимок хотел сделать — на память. Неисповедимы пути Господни, икона здесь, у нее. А эта фотография?

На стене рядом с календарем висела в черной рамке выцветшая, но все равно — такая узнаваемая, даже жаром вспыхнул: Надежда Дмитриевна, жена Дебольцова. Улыбающаяся, счастливая, сбоку чья-то рука, виден обшлаг кителя — наверное, отрезан Дебольцов. Проясняется картина: икону забрал Колчак, передал Тимиревой, когда при аресте в вагоне расставались, Надя отдала Анне Васильевне и свою фотографию тоже. И значит, обе вещи попали к Татьяне, жене заводского мастера, содержательнице ЯК. В какой-то момент она отдала их Анфисе, но сути не объяснила…

Вышел на лестницу, она была грязной настолько, что стало нехорошо. Закурил; внизу, на первом этаже, мелькнул какой-то свет, пополз по стене, неясная фигура в красном обозначилась на лестничном пролете, женщина, лет двадцати пяти, медленно поднималась, придерживая край длинного платья. Бриллиантовое ожерелье на шее, такие же серьги в ушах, только прическа как у Анфисы, короткая. Шла Тимирева.