В пригородном тоже все шло как по маслу: женщина читала сыну лет семи сказку про Маленького Мука, который надел повару на голову медную кастрюлю; успокаивающе стучали колеса на стыках, усталость и перенапряжение брали свое. И Корочкин уснул. Во сне он снова шел через мост на чужую сторону, и Иренева, княгиня Вера Сергеевна, стояла у пилона и пела о двух слезинках…
— Это вы, ваше сиятельство, — подошел к ней. Взглянула удивленно:
— Бог с вами, гражданин.
…Открыл глаза, в проходе стояла женщина лет пятидесяти с аккордеоном, рядом мальчик лет десяти, аккуратненький, с белым отложным воротничком на чистенькой курточке.
— Товарищи и граждане! — вышел мальчик вперед. — Время теперь трудное, и, чтобы у вас у всех было хорошее настроение, мы вам сейчас сыграем и споем старинный романс «Две слезинки».
Она запела, Корочкин вгляделся. Господи… Это и в самом деле была Иренева, только постаревшая, подурневшая и плохо одетая. Вспомнил рассказ Дебольцова — как запела в канун переворота «Боже, Царя храни». Что было делать? Подойти, обнять, заплакать вместе — ведь до границы прошли и расстались навсегда — и на тебе…
И уже встал и хотел шагнуть навстречу, но вдруг увидел: в дальнюю дверь вагона входит патруль. Вгляделся, о, Боже, нет, это всего лишь командиры Красной армии, молодые, только что после выпуска. Наверное, поедут через день или два на фронт.
И не подошел.
Она же, проходя мимо, повернула голову и задержала взгляд на мгновение, показалось — узнала. Но не остановилась.
Корочкин смотрел на верхушки елей и сосен, что неслись за окном, и звучала, звучала мелодия из прошлого:
Затуманились синие дали,
Не вернуться минувшему вновь,
Две слезинки нам были наградой
За все то, что мы звали «любовь».
«Любовь… — беззвучно повторил он. — Неведомое чувство…» Прожил на свете вот уже пятьдесят лет — и не было. Пытался убедить себя: интерес к ней, к Анфисе, экзотический. Если она и в самом деле дочь Колчака и Тимиревой — это совершенно немыслимый эксцесс обыденности: не бывает такого, не может быть. Вспомнил, как некогда, оказавшись случайно у дома, где жили счастливые Колчак и Анна Васильевна, вдруг поймал себя на мысли, что видеть их не может — таких отстраненных от всего мира и не сводящих глаз друг с друга. Увы, ничего не светило, а ведь невесть откуда взявшееся, вспыхнувшее, точнее, чувство было таким свежим, таким сильным. Никогда не мог примириться с враждебностью Судьбы, всегда любил ее, чужую любимую, — так прячут в подушку свои рыдания по суженому, по единственному, когда он проходит мимо и не оглядывается… Женское чувство, но в чем-то сродни. Да ведь и в Иркутск поехал, обрек себя на гибель только из-за нее. Возвышенные слова, что сказал в минуту расставания с Дебольцовым, — были всего лишь уловкой, общим местом, они, поди, и не поняли…
Но Анна Васильевна канула в Лету. То есть она, возможно, и была жива еще, кто знает, но ведь сидела — в тюрьме ли, в лагере — такой женщине, героической и непримиримой, ни за что не скрыться от всевидящего ока. Уничтожение таких — это ведь и есть призвание всяких разных зуевых.
И вот из ничего, ниоткуда явилась Анфиса. Похожая на мать как две капли воды, с таинственным, неопознанным прошлым, такая примитивная и такая наполненная, такая грубая и такая нежная, такая застенчивая и такая верная — до последнего дыхания. Как это она говорила… «Навязался ты на мою голову». И взгляд ее загадочных серых глаз расплывался и таял, возникало ощущение, что смотрит она сквозь Корочкина, не то в прошлое, которого не знала, не то в будущее, которого не знает никто…
«Я весь в мечтах с тобой…» — донеслось неясным отголоском, и вдруг понял, с волнением и трепетом: да. С нею. С нею одной. С того самого памятного дня, когда подошла на пустыре и произнесла странные слова: «Мне отовариваться». С чего другой раз начинается любовь — из мусора…
Поезд приближался к станции, пассажиры приготовились выходить, вот и платформа проплывает мимо окон и…
Анфиса. Стоит на краю, ловит жадным взором, ищет кого-то в окнах. И захотелось закричать на весь вагон: «Господа! Вы не обращайте внимания на то, что эта женщина так скверно одета и плохо выглядит — ведь она четвертые сутки не уходит с этой платформы, чтобы дождаться меня, меня, господа! Как я счастлив, посмотрите, ведь она любит меня и я люблю ее, это же самое главное в жизни, разве вы не понимаете…» — но не закричал, вышел спокойно, огляделся размеренно — а вдруг эта краповая сволочь наблюдает откуда-нибудь — но не было наблюдения, видел это, а она стояла и следила взглядом последних пассажиров, и меркли ее глаза.
— Анфиса! — закричал. — Я здесь! Здесь! — и помчался навстречу дикими, скачущими прыжками — так некогда на заре юности выпустил из рук китайский шар слоновой кости, десять сфер друг в друге, фамильную ценность, и покатился шар по откосу к реке, и пытался догнать, но не смог…
Она бросилась к нему, обняла, рыдала и сквозь слезы: «Я верила… Я ждала…» — «Знаешь, — сказал, тщетно стараясь подавить вдруг подступивший ком, — придет день, и все кончится. Кровь, ненависть. И подарит Господь единственную секунду собственного нашего счастья. Я люблю тебя. Навсегда. Я знаю: ты никогда не состаришься, ты будешь красива вечно. А я стану седым, и у меня будут трястись руки. Тогда я расскажу тебе, кто ты на самом деле». — «Почему же только тогда?» — «Потому что ты не должна сомневаться в моей любви. К тебе, понимаешь?» Она не понимала, но это уже не имело никакого значения…
Часть втораяСуд божий
Глава 13
Каппеля отпевали в Иверской церкви[14], в закрытом гробу, при большом скоплении публики. Могила была приготовлена снаружи храма, у алтаря. Присутствовали и служащие Китайско-Восточной железной дороги — здесь, в Харбине, размещалось ее управление. Дебольцов заметил одного, лет тридцати на вид, с интеллигентным лицом, и, наклонившись к уху Нади, шепнул: «Наверняка шпион. Они здесь все шпионы Советов». Когда засыпали землей и отгремели залпы, сказал громко, стремясь привлечь внимание: «Господа, красная зараза явится сюда и могилу уничтожит! Запомните!» Разразился скандал, интеллигентный служащий КВЖД полез в драку, кричал: «Морду вам набили — вот вы и злобствуете бессильно. В России сейчас новая жизнь торжествует, а мы все здесь погрязли!»
Странный был город: вроде бы и вполне китайский — с иероглифами на магазинных вывесках, рикшами и обилием узкоглазых лиц — и в то же время сплошь русские, с дурным произношением, нищие, не знающие, куда себя деть. К бывшим товарищам Алексей не присоединился. Не участвовал в полковых собраниях, выпусках журнала — назывался «Армия и флот», заправлял в редакции Иванов 13-й, старый знакомец. Но читал иногда с удовольствием: некий доморощенный поэт опубликовал стишки, пронзительные, очень точные по смыслу:
Пусть нашей родины названье
Лишь устаревший звук пустой,
Пусть отдана на поруганье,
Разбита хамскою пятой!
Однажды утром обнаружил в «Харбинском вестнике» сообщение: генерал Пепеляев — брат премьер-министра Анатолий Николаевич — задержан в России ГПУ и расстрелян. И сразу вспомнился Омск, отъезд и дальняя дорога…
Деньги на жизнь зарабатывала Надя — давала уроки фортепиано. Среди бывших унтер-офицерских семей стало вдруг модным учить азам барской жизни. Деньги у этих людей были — поговаривали, что от грабежей. Надя ездила на извозчике из Старого города в Новый, верст пять, и возвращалась вечером, измученная, раздраженная, молчаливая. Дом, в котором снимали комнату в длинном коридоре с кухней на торце и умывальником напротив, был изначально построен для нищих и удобствами не обладал — впрочем, по деньгам Дебольцовых. Место было шумное, в полуверсте от станции Старый Харбин, всю ночь напролет и весь день были слышны паровозные гудки, и перестук колес доносился, будоража воображение… Но самым, пожалуй решительным недостатком было отсутствие зелени. Летом донимал сухой, обжигающий ветер, зимой — такой же, только с бесснежным холодом. Алексей целыми днями лежал на продавленном диване и читал старые подшивки «Нивы». Чувствовал: некогда бившая ключом любовь угасает на глазах, превращаясь в недомогание и просто ненависть. Иногда, просыпаясь по утрам и видя рядом еще совсем молодое, красивое лицо жены, проклинал себя за эгоизм, неумение отыскать теплое и доходное местечко, дабы процветать не хуже других. Но все шло своим чередом. «Ты ведь даже в церковь ходить перестал, как же так, Алексей?» — упрекала Надя, он отмалчивался, а когда донимала уж слишком, отвечал односложно: «Далеко». Она понимала: далеко не по расстоянию. По состоянию — вот в чем было тут дело. Военное поражение обернулось для Алексея утратой духа — нарастающее бессилие угнетало все больше и больше с каждым днем. «Мы влачим жалкое существование, — говорил он монотонно за обедом. — То, что мы едим, — не стали бы есть и собаки в нашем имении». — «Но у тебя больше нет имения, — сердилась Надя. — Того, что я зарабатываю, едва хватает на оплату жилья. Что с тобой, Алеша?» Впрочем, вопрос был риторическим, потому что Надины сомнения давно уже кончились. Знала: сломался супруг. Пыталась утешить, объяснить — не помогало. Начинала скандалить, однажды разбила последнюю, «памятную» чашку — из Екатеринбурга и долго рыдала — он даже не подошел. Друзья их оставили — впрочем, какие друзья могли быть у ригористичного, непримиримого Дебольцова? Однажды поутру он сказал задумчиво: «И нечего больше подошвы протирать». Надя поняла: теперь может случиться все что угодно. Слава Богу, что не было в доме оружия — свой наган Алексей продал в первые же дни, за кусок хлеба отдал… Но однажды заметила вскользь брошенный взгляд на потолок: там торчал кованый крюк от люстры. «Ты мог это сделать там, в России, — сказала грустно. — Стоило ехать так далеко…» Хлопнул дверью, ушел. Почему даже самые близкие не понимают иногда, что и мирно произнесенное слово, дружеский упрек ранит насмерть?