— Фонари сюда… — тихо приказал Бабин. Принесли и осветили, крышка оторвалась легко, из-под промасленной бумаги тускло блеснул пирамидальный бок.
— Оно… — подтвердил Влас, вытирая потный лоб. Мирон стоял молча.
— По пуду, десять штук… — начал считать Дебольцов, — это выходит сто шестьдесят килограмм. Дели на три. Получается…
— Получается, что не дотащим… — Бабин аккуратно погасил окурок, растер между пальцев и сунул остатки в карман. — Что делать, господа?
— На то и расчет… — хмуро бросил Влас. — Унести не унесем, а себя подставим. Опять же, товарищи, то ись господа хорошие, они тоже не дураки, Абраши эти, они ить нас наскрозь чуют: все равно-де таскать им не перетаскать, удавятся, Иванушки-дурачки, а мы их тугое и на дыбу уздернем! Вот ихние мысли, марксицкие…
— Не мели… — Бабин снова закурил. — Абраши не Абраши — ты сам ваньку не сваляй, вот в чем тут дело, и евреев ты сюда не примешивай, пупок от злости развяжется, а нам теперь надобно все это в сохранности до Белграда дотащить.
Дебольцов начал забрасывать яму, Мирон Евлампиевич отошел в сторонку и зажурчал.
— Они следы найдут, ить мы не скроем свою работу? — донесся его голос. — Хоть плюнь на все…
— Не надобно плевать, — вмешался Дебольцов. — На рациональном… Я хочу сказать — на продуманном уровне мы ничего не сделаем. Если будем рассчитывать на активный интерес Чека — сгорим без остатка. Как ни странно, Петр Иванович, я предлагаю действовать вопреки обоснованным предположениям.
— Как?
— Грузим на две телеги и боковыми или обходными дорогами двигаемся к следующей станции. Там все сдаем в багаж. Только предварительно следует золотишко под что-нибудь этакое упаковать… Ну — автомобильный мотор. По весу подойдет.
— Откуда здесь автомобильный мотор… — Бабин махнул рукой, предложение показалось ему дурацким.
— Это все равно, — настаивал Дебольцов. — Смените пластинку, Петр Иванович, иначе пропадем.
— Черт с вами… — вяло согласился Бабин. — Ищите лошадей, мужики.
— И другое учтите, Петр Иванович. Тащить обоз до границы — это все равно не получилось бы. И слава Богу, что вся троица останется в родных местах. Здесь они нам бо́льшую службу сослужат.
С этим доводом согласились все. Тем более что следы раскопок у избушки надобно было спрятать основательно и не торопясь. По всему видно было, что у Мирона и Власа гора с плеч свалилась. Сидели у тлеющих углей, молчали, каждый думал о своем.
Влас — о том, что ценного зверя в тайге еще много, но заготовители дерут налог, желают взяток, а купить хорошее ружье теперь дорого, и припас дорог, а советская власть требует только крика и одобрения всякой дряни, народ после войны стал трусливым и вовсе испохабился. И если в канун всего этого говна мечтал найти себе добрую грудастую бабенку, наплодить наследников и девок для поддержания жизненной распространенности в лесах, то теперь странно угасли всякие желания и крепло убеждение, что как бы ни старались хорошие люди у костра — правильная людская жизнь ни за что не вернется, никогда не возвысится до прежнего веселья, радости прежней, а будет только хуже и хуже. А все равно — помогать господам надобно, потому что они, господа, все же прищелкивают помаленьку слишком разгулявшихся товарищей…
А Мирон размышлял совсем о другом: где доски взять, какую дрянь найти, железку какую, чтобы не опростоволоситься и не лечь в землю вслед за многими и многими. Не сочувствовал он, исконный мужик на железной дороге, мельтешащим, разговорным правителям, хлынувшим на беззащитный край после крушения единственно понятной и — независимо от всех пороков — приемлемой империи; тогда было дано жить, теперь же власть, именовавшая себя рабочей и крестьянской, на самом деле, как давно уже догадывался, принадлежала кучке бородатых, в очках, инородцев и их подпевал, ничего не смыслящих в русском человеке, замкнувшихся в своем узком кругу, отгородившихся от всех на земле пулеметами, и, чтобы защитить себя и свою ненависть, страх свой к народу, — требовала от этого народа только одного: чтобы он поскорее издох в муках…
А Дебольцов беспокоился — как там Наденька, волнуется, поди, нервничает, и охватывало отчаяние, потому что понимал — отчетливо и страшно, — что лимит пребывания в сей юдоли печали исчерпан и вот-вот закончится. Что толкнуло, зачем полез в капкан, ведь жил в Харбине — пусть и плохо, но надежно, и незачем было приключений искать. «А долг? — вдруг всплыло забытое слово. — Долг… Какой долг, перед кем… Государя давно нет, присяга разрешилась сама собой. Александр Васильевич тогда верно сказал: России больше нет… Но он добровольно взял на себя, за всех взял и потому обязан был умереть, я же кому должен? А Надя? Мужики эти? Бабин — вон сидит, уставился в землю, ищет решения, а его и нет…»
Бабин и в самом деле пытался найти ход, трюк какой-нибудь придумать, чтобы спасти дело, довести его до конца. В мыслях своих он бродил где-то совсем рядом с Дебольцовым: влезли в капкан. Он еще не захлопнулся, не изуродовал, но какое время отпущено, сколько осталось?
— Просто так мы по железной дороге не пройдем, — сказал твердо. — Проверяют все время, вы, Алексей Александрович, предлагаете на их глупость понадеяться, а если не пофартит? Всех к стенке? Дураки мы будем, если не найдем решения. Мужики, мотора нам не надобно. А вот три винтовки, одежду, снаряжение — это хорошо бы.
Мирон удивленно пожал плечами:
— С той войны у многих осталось, эслив поискать. Зачем?
— А звездочки на фуражки? — Дебольцов разгадал бабинский замысел.
— Найдем, — кивнул Мирон. — От красных тоже многие возвернулись.
— Тогда так. — Бабин смотрел весело. — Если все найдем — мы есть опергруппа ОГПУ под моим руководством. Полковник, его супруга и ящик с золотом — как бы арестованы. Вот основание, — протянул документ Дятлова.
Дебольцов прочитал, отдал Мирону и Власу, те ахнули: «Откуда?»
— Хороший человек подарил, — хмыкнул Бабин. — Вперед, заре навстречу, товарищи…
К раннему утру Мирон и Влас собрали все необходимое, Пелагея одолжила лошадь с телегой и взялась проводить до следующей станции. Переодеться решили только на подъезде к Тулуну, здесь останавливались все поезда. Тащились долго — только часам к шести услышали шум станции и одинокий гудок паровоза. Переоделись: мужики в форме, с винтовками, смотрелись даже занятно: выбритые лица, подтянутые, комар носа не подточит. Бабин — в помятом, но добротном костюме, шляпе и чистой рубашке с галстуком — напоминал не то дипкурьера, не то проверяющего аж из самой Москвы. Подъехали лихо: открыто, гордо; громко приказав «конвойным» глядеть в оба, Бабин направился к начальнику станции и, войдя без стука, распорядился негромко:
— Всем лишним покинуть помещение.
Двое в железнодорожной форме без звука ушли, начальник — он напоминал Троцкого, сидел, словно перед коброй, готовой нанести удар.
— Ну что вы так испугались, — сочувственно сказал Бабин. — Вот мои документы…
Начальник взял бумагу и сразу же отбросил:
— Ну… Как же… Что вы… Конечно, — лепетал с остановившимся взглядом. — Что требуется, товарищ… Товарищ…
— Два купе. Когда скорый?
— Как раз… Вы угадали. Через час подойдет.
— Пошлите узнать — есть ли свободные два купе. Если нет — служебное купе начальника поезда и еще одно — рядом. В дело не посвящать. Ни ваше железнодорожное начальство, ни наши оперпункты, отделы на станциях. Соблюдение самой строгой секретности совершенно обязательно. Пишите подписку…
Трясущимися руками начальник начал хватать со стола бумагу, она не удерживалась в его дрожащих пальцах и плавно опускалась на пол — лист за листом.
— Успокойтесь, — прикрикнул Бабин. — Вот — пишите… Я — фамилия, имя отчество, должность — даю настоящую ОГПУ СССР в том, что все известное мне по настоящему делу…
— Товарищ! — Начальник поднял мокрое лицо от листа, — но я ничего не знаю!
— Это форма, товарищ… Написали? Продолжайте: «я сохраню в строжайшей тайне. Я предупрежден, что за разглашение буду нести ревответственность…»
— Что значит «рев», товарищ?
— Рев есть рев. Революционную, понял? Пиши: «…вплоть до высшей меры социальной защиты». Подпись, число.
— Высшая мера социальной? Это на перековку?
— На переплавку. С дыркой будешь. Все. Я жду здесь, вперед!
Через пять минут начальник возвратился с телеграфной лентой:
— Вот, товарищ, два купе, я выписываю вам «Служебный проезд», — торопливо заполнил бланк, протянул: — До самой Москвы, товарищ, но как мощно действует ОГПУ! Я запомню этот памятный для меня эпизод на всю жизнь!
— И — к стенке, — лениво произнес Бабин. — Ты ничего не понял? Так вот: слово скажешь — оглянуться не успеешь, как исчезнешь.
— Ку… куда?
— Туда. В яму на кладбище с дыркой в затылке. Все. От лица революции и службы благодарю!
— Рад… то есть… трудовому народу, значит…
Бабин сурово сдвинул брови и закрыл дверь. «Конвой» исправно курил около «арестованных» — руки у обоих были связаны сзади, это производило впечатление. На решившихся остановиться рядом зевак «старший», Мирон, безжалостно орал:
— Отойди, мать твою! Стреляю!
— Едем, — подошел Бабин. — Мужики: лица ваши должны быть строго тупыми. Арестованные: не забывать про свое трагическое положение. Вы как будто на театре, ей-богу!
Подошел поезд, сели во второй вагон, проводница метнулась в сторону с таким неописуемым ужасом на лице, что Бабину стало ее жалко:
— Сходите в вагон-ресторан, принесете нам поесть. Сами. Никого не посвящать. Начальник поезда предупрежден — вон, с ним разговаривают. — Сквозь грязное стекло было видно, как начальник станции шепчет что-то на ухо начальнику поезда. Тот кивал, словно механический китайский болванчик.
Им повезло: проводница исправно кормила, никто не заходил и не беспокоил, и так до самой Москвы. Через четверо суток поезд остановился у перрона Казанского вокзала. Когда мелькали за окном бывшие «подмосковные» исчезну