— О чем же?
— А все о том же: верующий у нас народ или нет. Вон скамеечка у храма, сядемте и обсудимте, если не возражаете.
Сели, здесь было спокойнее, море житейское как бы обтекало святое место, пусть и закрытое новой властью.
— Вы язык нарочно коверкаете?
— Вослед господину Туркину[2]. «Я иду — пока вру. Вы идете — пока врете». В том смысле, что мы с вами ступаем по ковру. Так что же, Алексей Александрович, вот Белинский утверждал, что церковь наша — всегда раба светской власти, духовенство же — во всеобщем презрении народа. Похабные сказки — про попов, пардон. «Дурья порода», «Жеребцы» — это все русский человек про попа. Что еще? Религиозность есть пиэтизм, благоговение, страх Божий. А мы произносим имя Господне, «почесывая задницу», — так Белинский утверждал. Атеистический народ, пронизанный суеверием, но без следа религиозности! Какие уж тут мистические экзальтации — слишком много здравого смысла, простите! Белинский, знаете ли, предсказал в связи с этим «огромность исторических судеб!» Что скажете, полковник?
Дебольцов ошеломленно качал головой.
— Не знаю… А вы — знаток!
— По должности, не более. Чтобы с революционерами не ошибиться — надобно знать о них по возможности все. Так прав или нет Виссарион Григорьевич?
— Не прав, тысячу раз не прав! Это поклеп, напраслина, вот у нас в семействе, в имении — все были религиозны! Службы посещали, пост — соблюдали строго, даже по средам и пятницам. А вы говорите…
— Я-то ничего не говорю, это Белинский утверждает. Что до среды и пятницы — здесь вера, простите, ни при чем-с… Здесь скорее обычай, привычка. Вера — всегда экзальтация, — если она вера, понимаете? А механически бормотать под нос — извините. Вот и выходит: готов народ к большевистской революции…
До поворота с Невского на Морскую шли как во сне, и все: «Помните, Петр Иванович?» — «Еще бы, полковник!» — «А вот Елисеев! Боже ты мой! Неужели мы это все ели когда-то?» — «Кушали, Алексей Александрович, но очень странно, согласен…» На повороте открылся бывший «Демут», а там, дальше, невидимый, стоял «Донон» — всей гвардии ресторан, и горестно и сладко было от воспоминаний…
Миновали Исаакий и Мариинский, Бабин пошел медленнее; слева лежал Вознесенский проспект:
— Дом угловой, видите? А за ним? Да вот — арка, подворотня то есть темнее? Здесь Раскольников вещицы старухи-процентщицы под камушком прятал… Я в кадетском обретался, сколько лет тому, а ведь специально пришел… Поразил меня Родион Романович…
— А кто это? Раскольников? — спросил Дебольцов. Достоевского он в своем неразборчивом чтении не захватил.
— Да так… — деликатно отмахнулся Бабин. — На этой стороне ваш дом?
Ответить Дебольцов не успел. Послышались крики, толпа человек в пятьдесят волокла по земле черный куль, вопя матом и ширяя ногами. Куль извивался, донеслись слова: «Братцы, братцы, да не воровал я, не воровал! Я хороший, дети есть…» — «Бей его!» — отвечали из толпы. — «Забить! Запороть! Урка это! Блатной!» — «Вот свидетель! Свидетель, кричи!» — «Сумку продуктовую! Пустую! От бабушки досталась! Вырвал! Из рук вырвал!»
Подтащили к парапету у реформатской кирхи, вопли усилились, Бабин процедил сквозь зубы: «Сейчас утопят»; из дверей выскочил революционный патруль — должно, шерстил пасторов за ненужную веру неизвестно в кого, — трое матросов с красными повязками. «В чем тут?» — заорал, видимо, старший, вор канючил: «Убивают, ваше благородие!» — «Благородие? — недобро протянул тот. — Ну так товарищ Ленин велит контрреволюцию подвергать! Топи его!» И несчастный полетел в воду. Несколько мгновений он барахтался, пытаясь удержаться на поверхности, потом забулькал и исчез…
Старший обвел толпу веселым взглядом:
— Притихли, мать вашу? Ну так вот: то со всеми будет…
…Огромное красное солнце висело над крышами, медленно скатываясь к островам.
— Над нами вставало, над ними… — замученно сказал Дебольцов. — Да неужто там… — сделал неопределенный жест, — все равно? Или отвернулся Господь от России…
— Вам предстоит долгая жизнь, полковник… — странно улыбнулся Бабин. — У вас дети родятся от любимой жены, только в изгнании.
— Что вы говорите, какое изгнание? Я русский, я здесь умру.
— Нет, Алексей Александрович, не здесь. Вы вдали отсюда умрете, и это благо, потому что, если приведет Бог умереть здесь, — это будет страшная смерть.
— Вы не в духе, Рыбин, оттого и мелете неизвестно что!
Глаза у Бабина плыли, он смотрел на Дебольцова, но не видел его, стало тревожно.
— У меня прабабку на костре сожгли… — Бабин недоуменно развел руками. — Нелепо, правда? Это у меня от нее. А что же к себе не приглашаете? Вечер на дворе…
Пришли быстро, дворник узнал, отдал ключ без разговоров, обрадовал: «Квартира цела, ничего не забрано, блюл, как женину любовь!» Получил рубль с орлом — еще неплохо ходили и здесь, при юной власти, почтительно проводил: «Братца вашего, его превосходительство, давненько не видал. Может — с зимы. Тогда ЧК люто брала, ох люто!»
Когда вошли в прихожую — сумрак и затхлый воздух вдруг испугали Дебольцова. «Черт его знает, что такое… — раздраженно думал он. — Понадобилось же Петру Ивановичу такие пророчества произносить…»
Бабин деликатно остался, Алексей направился к дверям столовой — через анфиладу. И в самом деле — здесь все было на месте: шкафики, картинки на стенах, даже обои не выцвели. Впереди послышался легкий шум — словно ветерок пролетел, сквозь него чей-то голос: «Нет, господа, это все было предрешено!» И ответ: «Согласитесь, мы ничего не замечали: Петра Аркадьевича взорвали, до того — покушение на Государя в Борках…» — «Ах, да разве в этом дело, господа? Это же наивно — восклицательные знаки читать, а слова страшные — не понимать!»
«Но ведь дворник сказал, что… — Мысли Дебольцова запрыгали, словно кадеты с лестницы в первый день каникул. — Но тогда — это…» — Стало страшно, спина взмокла. «Неужели я такой трус?!» Взялся за ручку дверей, но открыть не смог, не хватило сил. «Позвать Петра Ивановича? Нет… Он же смеяться станет… Я себя презирать буду во всю оставшуюся жизнь. Нет…» Рванул дверь, голоса усилились; то, что увидел, казалось невероятным, фантастическим и просто жутким сном: за столом под лампой сидели человек десять, слева выделялась пышная седая шевелюра отца — тот был в сюртуке, при эполетах, слева от него улыбался Аристарх, брат, тоже в форме, но еще с полковничьими погонами, напротив сидела мать, молодая, красивая, томная, в розовом платье и с жемчугами в ушах.
— Петр Иванович! — заорал высоким, сиплым голоском, испуганный Бабин в три прыжка оказался в комнате, встал рядом.
— Что-с?
Дебольцов уставился подозрительно: что же, не видит? Издевается просто-напросто…
Между тем мать печально опустила голову:
— Господа… поверьте: слышать надобно. А мы — глухие. Помните, у Тютчева? «Вражду твою пусть тот рассудит, кто слышит пролитую кровь». Мы никогда не слышали…
Все поддержали, Дебольцов сжал голову, Бабин стоял рядом и смотрел сочувственно.
— Это ваше предсказание сбывается, — сказал Дебольцов обреченно. Объяснять не стал — ротмистр смеяться будет, кому охота дураком…
В киоте, в дальней комнате, нашел записку Аристарха: «Алексей, наших берут, извини — не дождался, если что, ищи в заводе». Здесь же лежал родовой складешок шейный: Смоленская и Нерукотворенный Спас. Перекрестился истово, приложил ко лбу, откуда что и взялось — никогда раньше не замечал в себе религиозной строгости.
Бабин первым двинулся к выходу, скрипя половицами; непостижимо пробили восемь раз часы в гостиной, и еще более непостижимо прозвучал голос Петра Ивановича: «Полковник, там лампадка теплится, так вы погасите».
Посмотрел: лампадка раскачивалась из стороны в сторону словно маятник, как она могла двигаться, отчего? Бабин вернулся, сказал с усмешкой: «А вы говорите, полковник…»
Знак был тревожный.
Через несколько дней после визита Колчака Сергей Николаевич Тимирев решил объясниться с женой. О появлении соперника он ничего не знал, но мгновенно изменившееся настроение Анны Васильевны, улыбчивый взгляд в никуда и ответы невпопад на вполне ясные житейские вопросы привели контр-адмирала в смятение. Жену он любил и боялся потерять, роковые предположения гнал, как дурной сон на рассвете, да и не верил в общем, что решится уйти. Не может того случиться, нет, не может — убеждал он себя. Анна — вот она, рядом, руку протяни — но нет ее, проходит мимо, проходит сквозь, как это страшно, и невозможно больше делать вид, что не замечаешь.
Придя в спальню заранее, закурил — хорошо, впрочем, зная, что она этого не любит. Раздражался: нельзя со всем соглашаться. Нельзя быть подкаблучником. Боевой офицер, в такое время… И тут же одергивал себя: какая в сущности чепуха. Она любит другого. Пусть. Лишь бы не уходила, лишь бы не нарушался хрупкий мир, если есть сегодня — есть и будущее…
Анна вошла в пеньюаре, обворожительная, молодая, прекрасная. Подумал: может быть, не надо начинать безнадежный, унизительный разговор, ведь не любит более… Но она сказала укоризненно:
— Сергей, это ужасно, когда ты куришь в спальне.
Швырнул пепельницу в камин: нет, женщины определенно не умеют видеть состояние близкого человека, они слишком эгоистичны и сосредоточены на собственных переживаниях. Даже приличия — и те побоку.
— Ты велела собрать вещи, — сказал тоном командира корабля, ведущего дознание.
Она поморщилась:
— Что с тобой?
— Со мной ничего, — чувствовал, что силой и логикой противостоять ей не может, и ярость захлестнула разум. — Ты хочешь уехать? Он… — спросил с нажимом, — был?
Вошла Даша, она вела за руку мальчика, несчастный ребенок…
Анна перекрестила его, потом и Сергей Николаевич перекрестил — подчеркнуто трагически, словно в последний раз.
Даша заметила неладное:
— Пойдем, пойдем, милый…
И он ушел, наклонив голову низко-низко, может быть, тоже почувствовал что-то. Дурное…