Я должна быть всевыносящего русского племени многострадальная мать, а я тварь дрожащая. Я родилась не в то время и не в том месте; конечно, мне хуже было бы в крестьянской избе, но сколь лучше бы чувствовала я себя дочерью скромного английского эсквайра — мисс Кэтти со взглядом из-под ресниц, я вообще-то хорошо умею нежно и наивно глядеть из-под ресниц. Я рисовала бы акварелью, вышивала крестом и по субботам вела бы благочестивые беседы с местным викарием. Я вышла бы замуж за молодого, но мужественного полковника, завела бы кресла, обитые чинтцем, и семейные портреты, и кофейники, и молочники, и деревянную лошадку для детей — мальчика в матроске и девочки в кружевах…
— Уйди отсюда, фигня с ушами!
— Сам уйди отсюда, гадость!
— Мам, а она меня, между прочим, гадостью называет!
— Ма-а-а-ам!
— Мао, мао, мао!
— Гав! Гав! Гав!
— Отойдите все от компьютера! Кто еще раз подойдет к нему на расстояние вытянутой руки! тот! тот! (… что же тот будет делать?… лихорадочно соображаю…) тот будет лишен!
— Чего лишен?
Откуда я знаю, чего лишен, я еще не придумала.
— Конфеты сейчас, похода на «Гарфилда» в воскресенье и моей дружбы на целую неделю.
Машка вихрем отлетает от компьютера. Сашка думает, нужна ему конфета или не особенно.
У меня анемия, гипотония, гиподинамия, вегето-сосудистая дистония, неврастения, психастения, большая депрессия с тревожным компонентом и все, что к ним прилагается. Когда началась война, моя бабушка была сильна и вынослива. А я слаба, ленива и несчастна. Тьфу, самой противно.
Рассказ не состоялся
Два дня я поливала, полола, опрыскивала ядом, промазывала антисептиком, красила, сажала, отпиливала сучья, замазывала варом, договаривалась о самосвале плодородной земли, истребляла крапиву, играла в куличики, строила вигвам, собирала плоды, улаживала конфликт с соседом и бегала по трем параллельным улицам с воплями «Са-а-а-а-а-а-ша-а-а-а-а!»
Совестила, заключала соглашения, вытаскивала занозы, заливала кипятком осиное гнездо, заколачивала гвозди и так далее, и так далее, и так далее. И ни о чем не думала. Не думать — это счастье.
И топала по пыльной дороге, а потом ждала электричку, а потом торчала в ней час стоймя, слушая разносчиков, а потом добралась до метро и села, наконец. С рюкзаком, набитым вещами на стирку, с пятнами краски на щеке, со ссадиной на локте, с зелеными, черными, фиолетовыми от земли, травы и черной смородины пальцами. С остатками земли под сломанными ногтями. С негнущейся спиной, с гудящими ногами, с сухим яблоневым листиком в волосах. С глиной на джинсах. С ведром слив и букетом гладиолусов. С путаными подсчетами, сколько еще сегодня писать. С одним желанием — под душ и в постель. Я посмотрела на себя в темное стекло напротив и поняла, что достигла стадии дачной тетки. Не огорчилась.
А напротив сидел загорелый молодняк, хорошо одетый и красиво накрашенный, счастливый и праздный, едущий из гостей. И на лицах молодняка, когда взгляд их случайно падал на дачную тетку с ведром и гладиолусами, отражалось брезгливое недоумение.
А дачная тетка смотрела на молодняк безо всякого выражения, и не было ни стыдно, ни грустно, ни смешно, ни завидно, ни обидно. Абсолютно все равно. Совершенно не из чего сделать сюжет.
На старт
Они орут «Мама!», будто не видели меня полгода. У них черная кожа и черные глаза, и белые белки. Мои дети негры. Один стоит в сторонке и притворяется подкидышем, вторая напрыгнула, болтается на мне и скоро меня свалит.
Детская лучится благополучием и ожиданием, как всякая детская в конце августа. Она отмыта и вычищена, из нее вынесено на помойку восемь 60-литровых мешков старых тетрадей и ломаных игрушек. В ней блестит окно, висят новые шторы, старый заяц приветливо кивает с кровати, а в трещинах паркета нет ни крошки печенья. В шкафах разложены обновки, на столах лежат чистенькие тетрадки и новые краски, готовальня с двумя циркулями и транспортир, гора тетрадных обложек, новые игрушки, масса заколок и бантиков для детсада. Кому что. У столов терпеливо сидят, как собака у магазина по команде «ждать», новые рюкзаки.
Саша говорит «угу» и потом «ого!» — это значит «нет слов для выражения крайней благодарности по поводу этой новой вещи с капюшоном». Машка душит в объятиях. Дети визжат и возятся, ссорятся, пьют чай, разливают, вытирают, обзываются, хлопают дверью. В доме стало людно.
В вазах уже готовы цветы, на спинке стула висят ленты, потому что она хочет банты, почему она так любит банты, вот загадка. Он просит завтра не провожать его в школу, «можно я в этой новой пойду?», «ты меня завтра разбудишь?», «мам, а ты мне почитаешь?» — быстро в ванную, ноги! ноги! сколько лет ты не стриг когти? Мам, ну не сейчас! Немедленно! Ну ты мне почитаешь? Мао! Мао!
Все, вошли в колею, покатились, ура.
Мы
Он был в Сочи, когда взорвались два самолета, а потом поехал туда, где собирали их обломки. Потом дежурил у Склифосовского, куда свозили жертв теракта на Рижской. А первого сентября купил билет на самолет и улетел в Беслан.
Когда мы стояли на работе вокруг телевизора и смотрели прямой эфир, а потом звонили на мобильные в Беслан, а в трубке выло и стреляло, я думала, что когда он вернется, станет легче. Не стало. Нет, не буду об этом писать. Он сам обо всем написал.
Потом он пил водку, я потихоньку жрала мезапам, оставшийся с прошлого года, лишь бы отключить эмоции, и ходила с пустой проплаканной головой, шаталась и задевала плечами и бедрами косяки, мы изредка обменивались подчеркнуто нейтральными репликами. Сашка закрылся в комнате с CD-плейером, Машка возилась на полу со спичками и бормотала, заговаривала, заплетала паутиной болтовни дыры, дыры, дыры.
Потом он молча порылся в своих коробках, что-то выбросил, что-то положил в сумку, — и ушел. Не знаю, куда. Вернулся недели через три. Из его публикаций я поняла, что он съездил куда-то за границу — освещать международное совещание на высшем уровне.
Он привез Машке мяконького зайца и гору шоколада, а мне бутылку ликера из дьюти-фри. А Сашке ничего не привез, но поклялся свозить его в интересное место. На выходных они поехали на танковый полигон в Кубинку, а мы с Машкой просидели весь дома, самозабвенно выстраивая домики для зверей и ходя зверями друг к другу в гости. Зайцу мы возвели дворец из кубиков с азбукой, и верхний этаж гласил: УИУЗАЙЦЭЮЁ. Кубик «я» потерялся.
— Я не могу так жить, — сказал он ночью. — Со мной все. Я конченый человек. Или меня где-нибудь убьют в подворотне, или я сам сдохну. И ты вздохнешь с облегчением.
Я вздохнула безо всякого облегчения и опять заплакала.
— Ну что ты плачешь, — сказал он. — Тебе что ни скажи, ты только плачешь.
Что изменится
Я не хочу больше работать.
Я не могу больше работать.
Я больше не могу заниматься тем, чем я занимаюсь.
В новостных лентах триста тридцать погибших, и «весь город сидит у ворот и воет», и «обгоревшие кишки висели на потолке спортзала».
А мы сидим на редколлегии и обсуждаем последний ресторанный обзор, чтоб они провалились, что ж меня преследуют эти ресторанные обзоры, куда я ни пойду работать? Передо мной лежит новая сверстанная полоса: «смакуют морковно-апельсиновый фреш, лежа в шезлонгах», «консоме из телятины с копченым языком, лисичками и трюфельной лапшой, 550 р.». Слушайте, говорю, может, мы не будем это давать? Это же совершенно, говорю, невозможно в контексте происходящего.
Да почему же не будем, говорит рекламная Лена, хлопая пластмассовыми ресницами. Это постоянная рубрика, я не понимаю, почему тебя коробит этот текст. Она качает загорелой ногой из коричневого пластика. Она биоробот, думаю я. Если задать ей нестандартный вопрос, она сломается, задымится, и у нее выскочит правый глаз на пружинке.
Катя, не надо пытаться быть большим гуманистом, чем мы все здесь, говорит Толик. Уверяю вас, мы все переживаем ничуть не меньше. Но журнал выйдет в начале октября, к этому времени уже все успокоится и все обо всем забудут. Если вы хотите реализовать ваши гуманистические интенции, говорит Толик, то вон у технического директора проводится сбор игрушек для детей Беслана, можете поучаствовать в частном порядке. Ну хорошо, спрашивает ответственный за рубрику, мы уберем обзор в октябре, что от этого изменится, кроме того, что мы потеряем пару рекламодателей? Этот текст, кстати, и написан был еще в середине августа. Катя, я тебя не понимаю, что ты предлагаешь?
Я сама себя не понимаю. Мне просто противно. В моем мозгу не умещаются одновременно трюфельная лапша и опознание по обгорелому клочку трусов со слониками.
Я не знаю, что надо сделать, чтобы не было противно. Сбор игрушек, сбор денег — это просто дает возможность спать, а не вертеться на раскаленной игле ужаса и вины каждую ночь.
Я должна успокоиться и заниматься своим делом. Полезным делом. Нужным делом. Я занимаюсь нужным делом. Я помогаю становлению малого предпринимательства в России. Но мне тошно и противно, и я ничего не могу с этим сделать. Сданный мною текст о проблемах непомерной для малого бизнеса арендной платы за офисные помещения в Москве не вступает в конфликт с моим этическим чувством. Запланированная тема о тренингах командообразования — тоже. Я просто не хочу этим заниматься. Не могу. Не буду.
Истина
— Акция «Дети Беслана»! Сволочи! Поперли, повалили все, поволокли детишкам подарочки.
— А что в этом плохого?
— А где они все были, когда в Чечне ровно таких же детей калечили?
— Где были — здесь были. Вот, я перед тобой стою. Твоя собственная жена. Отнесла сегодня пакет всякой всячины для «детей Беслана». Они тут рядом в больнице лежат, понимаешь? К ним можно прийти и принести что-то нужное. Где я была, когда калечили чеченских детей? Так я тебе отвечу: здесь и была. Если бы рядом были эти дети, сходила бы и к ним. И остальные бы тоже сходили. А куда идти, если мы тут, а они там, и почта не работает, и война, что нам остается? Я и за детей голодающей Африки так же могу переживать, что толку-то?