— И что ты там делаешь?
И я, как классический зануда, начала рассказывать, что я там делаю. Долго рассказывала, в лицах, пока не принесли мой салат. Я как раз в этот момент махнула рукой, изображая патетические жесты Валентины Ивановны на педсовете, и треснула подошедшего официанта по пузу.
— У моего оболтуса тоже классная не приведи Господи, — сказал вдруг Абрамов, как бы не замечая казуса.
— А оболтусу сколько?
— Пятнадцать.
— Куда ты его поступать хочешь?
— Да никуда, в армию сдам на хрен. Ничего не делает, сидит, уродцев во флэше рисует, вроде «Саус-парка», знаешь?
— Ну так это же хорошо, что-то интересно человеку. Может, он второй Куваев.
— Оболтус он, а не Куваев, они у него только вверх-вниз прыгают, а дальше ему лень, трудно, говорит.
— Мой такой же.
— А твоему сколько?
— Четырнадцать будет в августе.
Принесли его гречку. Мы стали молча есть. Я решила, что говорила достаточно, весь вечер на манеже — этого мы не будем. Катя Кафтанова будет таинственной и загадочной, молчаливой и сосредоточенной. Сосредоточенной на том, чтобы не уронить салат себе на платье и не бить больше официантов. И еще красивые бездетные женщины в поисках работы и романтических приключений не крошат, кажется, хлеб в остатки соуса, как это обычно делает Кафтанова у себя на кухне. Абрамов тоже на меня поглядывал — видимо, тоже прикидывал, каков потенциал.
Мы молча ели, как два очень голодных человека. Затем я не вынесла молчания, становящегося уже тягостным, и спросила, как он оценивает последние купли-продажи трех изданий подряд. И мы поговорили о тенденциях на медийном рынке и о том, какой будет предвыборная кампания 2007 года.
— А Бекешин говорит, сильно больших-то бюджетов пилить не будут, — возразила я Абрамову на что-то.
— Какой Бекешин? Из русского «Таймса»? А ты его откуда знаешь?
— Привет! — я удивилась. Мне казалось, меня только из-за мужа и берут на работу. — Это же мой муж!
— Не может быть.
— Паспорт показать?
— Да ладно, верю. Нет, странно, у Бекешина жена и четырнадцатилетний сын, я думал, он такой одинокий волк.
— И семилетняя дочь, если интересно, но он и есть одинокий волк.
— Слушай, я вот его читаю и думаю всегда: а он действительно верит в то, что он пишет?
— Естественно. А ты думаешь, за деньги?
— Ну кто-то же ему платит наверняка… Хотя в «Таймсе»-то приличные бабки…
— А ты думаешь, казачок засланный?
— Ну, в общем, не без этого, ты уж не обижайся. Как-то он уж очень такой… радикальный. И я как-то не пойму, за что он воюет. Такое ощущение, что он против всех, такая беспроигрышная абсолютно позиция. Против Путина, против чеченцев, против олигархов, против Европы, против Америки… Это ведь на самом деле очень легко — быть против всех, все в говне, а ты белый и пушистый.
— Он не поэтому против всех. Он искренне против них борется. Они ему все противны. Все люди противны. Он такой, знаешь, крестоносец, борец со злом, он везде видит зло и его обличает. Это на самом деле не выигрышная позиция, нет, он, наоборот, такая часть суши, со всех сторон окруженная злом, такой остров последних несданных позиций…
— А каких, каких позиций-то не сданных?
— Ну не знаю, каких. Это такой часовой из Пантелеева, стоит на одном честном слове. Там вся позиция — в том, что у нас всегда есть выход — достойно умереть. Такое тотальное неприятие, тотальный отказ. Это очень невыигрышная позиция, с этим ужасно тяжело жить. Когда представляешь, что у человека в душе творится, какой там ад кромешный. Жалко его.
Молчим. Я допиваю красное домашнее.
— Ты десерта какого-нибудь хочешь?
— Не-а. Я вообще сладкое не люблю.
У него зазвонил мобильный.
— Извини, Кать… Да! Да! Да, я! Обедаю! Первый раз за весь день, да. В чем дело? Кто приезжает? Так, а я зачем? А что — Вячеслав Петрович? Ну что за детский сад? Сейчас приду. Недалеко, да, я на Тверской. Давай, все. Пока.
Он подозвал официанта: «Счет, пожалуйста».
— Кать, ты не обидишься, если я на работу вернусь? Мудаки эти, прости, слов нет…
Я с облегчением помотала головой:
— Да нет, конечно! Сколько там с меня?
— Сиди, народная учительница, я угощаю.
— Ну давай я чаевые положу.
— Ну давай положи. Я побегу быстро, тебе, может, машину поймать? Куда тебе?
— Да не надо ничего, беги. Я по бульвару пешочком пройдусь…
— Давай. Колонку первую жду в понедельник!
Вышла на Тверскую. Зашла в книжный. Полюбовалась на книгу Бекешина «Семицветик революции» на выставке бестселлеров. Она уже вышла, оказывается. Надо хоть поздравить. Купила книгу, зарылась в детский отдел и долго в нем копалась, и все не нравилось: если книга хорошая — иллюстрации плохие, и наоборот. Купила сыну «Повести Белкина» отдельной книгой с картинками. Долго ходила, читала, листала, смотрела, приценивалась, пока не начала задыхаться: жарко, душно.
Вышла на улицу, где уже темнело, но еще парило, купила бутылку холодного чая с лимоном. Отыскала в сумке пластырь, заклеила натертую пятку, тихонько похромала дальше.
Город был странный и малознакомый. Сине-фиолетовый, в огнях и рекламах. В нем ходили совсем не такие люди, которых я вижу каждый день в метро, на улицах и на работе. Они где-то прятались целый день, а вечером вышли на бульвары. Мальчики в деревянных бусах и щипаных прическах, девочки с расписными ногтями и дорогими телефонами, я таких видела только в телерекламе, а тут они вдруг столпились, живые и странные, с пивом, с мотоциклетными шлемами, с хохотом, с разговорами. Прохожу мимо: о чем они? О поездке в Тунис, о новом посте юзера Икс в ЖЖ. Ничего особенного.
Салон «Евросеть» мигает огнями. Дорогие машины на перекрестке, хоть бы одни «жигули» — нет, зато сразу два красных кабриолета с музыкой. Стоит печальный Пушкин, под ним встречаются, целуются, смотрят на часы, за ним трясется, мерцает, мельтешит свет бирюзовых, красных, золотых лампочек казино.
Между деревьями золотые сети огоньков. Стучат каблуки, девушки размахивают сумочками, под навесами с пивными рекламами сплошь головы, головы, головы над пивными кружками и шашлыками.
Сине-фиолетовый город, утопающий в голубых и желтых огнях, в лиловом, удушливом запахе петуний, духов, пива, шашлыка, ближнего Макдональдса.
Бьет фонтан, мальчики фотографируют подружек у фонтана, подружки проверяют возможности ночной съемки на разных цифровиках и мобильниках. Мальчики и девочки, и даже тети и дяди встречаются, держатся за руки, целуются.
Катя, если бы ты не была такой дурой, ты бы тоже сейчас могла здесь целоваться, пищит феминистская фея над ухом, видя, что я не реагирую и заводясь все сильнее. Катя, ты дура, Катя, ты дура, кто тебя тянул за язык — о муже, о детях, о школе, Катя, ты больная, ты больная на всю голову!
Шлепнув фею букетом васильков, я сшибла ее в фонтан. Она сердито клокочет, выбирается на бортик, сушит крылышки, внимательно прислушиваясь к начинающейся ссоре молодой пары.
Очень приятный город, оказывается, если бы не мусор, не банки, не осколки, не затоптанные сиденья скамеек на бульваре. Город клубов и кофеен, англоязычных изданий для туристов и экспатов, город журнала TimeOut Moscow, мирный, уютный, безнадежно чужой. И даже милый своей чужеродностью, как какой-нибудь Лондон или Нью-Йорк. Две иностранки тащат из книжного несколько томов Достоевского. Толстая кавказская семья ведет толстую девочку лет десяти, девочка ноет. Бежит на шпильках платиновая блондинка, сжимая в руке коммерсантовский Weekend. Идет группа разгоряченных пузанов, по виду моих ровесников, в белых рубашках, уже без галстуков.
Я прохожу мимо, не участвуя в этом летнем празднике жизни, прохожу туристом, одиноким наблюдателем. Я люблю быть одиноким наблюдателем на празднике жизни, сквозить незаметной тенью, сливаться с толпой, подмечать детали, складывать в память. Свою или компьютерную.
Я втягиваюсь в черную тень деревьев на Тверском бульваре, иду до Никитских ворот, по Никитскому до Арбата — мимо трех музыкантов на бульварной скамейке, мимо влюбленных, которым негде, мимо компании с гитарой, мимо магазина, в переход, в метро. Здесь уже начинается мой город.
Август
Никого нет. Москва, лето, все в отъезде. Дети на даче. Август. Мне 35 лет. Когда-то меня занимал вопрос, есть ли жизнь после 35 лет. Когда-то я думала с удивлением, что в 2000 году мне будет 30 лет. Это было так далеко, что почти коммунизм. И вот уже 2005, и мне 35, и это даже не ужель мне скоро 30 лет, а полновесные тридцать пять, солнцеворот, поворот на зиму. Это тоже в своем роде август. Вроде бы еще и лето, и пышность, но уже увядание, мухи, подгнившие фруктовые бока, осы над слишком сладким виноградом. Надо готовиться к трудовому сентябрю. У метро продают гладиолусы, а в парке облетают шесть желтых тополей. Я нагнулась посмотреть и увидела, что листья пожелтели не сами, не от старости, что они просто больны, покрыты ржавыми пятнами. Это очень меня обрадовало. Как будто мне отсрочили старость.
Тридцать пять — уже кризис среднего возраста, уже усталость от всего, что ты делаешь, и размышления о том, не посетить ли косметолога — размышления, которые так и останутся размышлениями. Это необходимость купить строгий костюм, это отставка джинсовым шортам, потому что перестала влезать, это фруктовая диета и «Бриджит Джонс: грани разумного», забытая в DVD-дисководе. Это затекшие мышцы, и тяжелые сны, и желание иногда делать зарядку (оно скоро проходит), и букет флоксов, осыпающийся на клавиатуру. И дни рождения детей, оглушительно-громкие, с дачным костром в темноте и свечками в разноцветных стаканчиках на садовых дорожках, с малиновым тортом и прятками за смородиной, и даже с жиденьким китайским фейерверком. В этом году все приглашенные к Саше девочки пришли накрашенные.
Мой день рождения пришелся на рабочий день, я сижу одна дома и работаю, я не хочу его праздновать. В конце концов зову соседку Надю, давно вернувшуюся из Мьянмы, мы звоним в доставку суши на дом и заказываем четыре порции разных роллов. Наде за 50, она сможет меня утешить. Да не буду я тебя утешать, говорит Надя, я лучше за пивом схожу. К роллам будет самое то.