Когда-то я был Железным Сердцем — воином-ястребом из племени команчей.
То, о чем я говорю, вовсе не фантазия, и я не страдаю галлюцинациями. Я говорю, опираясь на достоверные знания, опираясь на магическую память — единственное наследие, оставленное мне расой, покорившей моих предков.
Это не сон. Я сижу здесь, в собственном умело обставленном кабинете на пятнадцатом этаже. А внизу на улице гремят и рычат машины самой неестественной цивилизации из тех, что за свою историю видела наша планета. Глядя в окно рядом, я вижу лишь клочок голубого неба, зажатый между вершинами небоскребов, высящихся над этим современным Вавилоном. А посмотрев вниз — только бетонные полосы, по которым течет непрерывный поток людей и машин. Здесь нет подобных океану просторов голой коричневой прерии и голубого неба; здесь нет сухой травы, колышущейся под невидимыми ногами людей степей; здесь нет одиночества, бескрайности и таинственности, слепящих разум всевидящей слепотой и навевающих сны; нет видений, порождающих пророчества. Тут весь мир низведен до механических законов — силы, которую можно увидеть и пощупать, до мощи и энергии, что перемалывают все подряд и превращают мужчин и женщин в бездушные автоматы.
И все же я сижу здесь, посреди этой пустыни из стали, камня и электричества, и повторяю непостижимое: я был Железным Сердцем, Скальпохватом, Мстителем, Скачущим-с-Громом.
Мои волосы темнее, чем у многих моих клиентов и деловых партнеров. Я ношу одежду цивилизованного человека столь же непринужденно, как и любой из них. А почему бы и нет? Мой отец в юности носил пончо, головной убор воина из перьев и набедренную повязку, а я никогда не носил никаких одеяний, кроме одежд белых людей. Я говорю по-английски... а также по-французски, по-испански и по-немецки без акцента, если не считать легкого юго-западного выговора, какой найдешь у любого оклахомца или техасца. За спиной у меня годы жизни в колледже — Карлайль — Техасский университет — Принстон. Я преуспел, работая по своей профессии. Меня без сомнений принимают в избранном светском кругу — в обществе, состоящем из мужчин и женщин чисто англосаксонского происхождения. Общающиеся со мной люди очень редко узнают во мне индейца. Внешне я стал белым, но...
Одну вещь я все же унаследовал от своих предков. Память. Тут нет ничего смутного, размытого или иллюзорного. Так же как я помню свое прошлое в качестве Джона Гарфилда, так помню я и иные свои воплощения, например жизнь и деяния Железного Сердца. И когда я сижу в своем кабинете, уставясь неподвижным взглядом на пустыню из стали и бетона, то она порой кажется мне столь же зыбкой и нереальной, как поднимающийся ранним утром туман на берегах Красной реки. Я смотрю сквозь все эти наслоения и заглядываю глубже и дальше в прошлое, вспоминаю невзрачные бурые горы Уичито, где когда-то появился на свет; я вижу колышущуюся под ударами юго-западного ветра траву и вырисовывающийся на фоне синего, как вороненая сталь, неба высокий дом Куано Паркера. Я вижу хижину, где родился я сам, и пасущихся на опаленном солнцем пастбище тощих лошадей и мелких коров; вижу сухие, редкие ряды кукурузы на небольшом поле поблизости... но я снова вглядываюсь. Я вижу простор прерий — коричневых, сухих и бескрайних. Там нет ни высокого белого дома, ни хижины, ни кукурузного поля, и только колышущаяся коричневая трава, типи из бизоньих шкур и бронзовый, обнаженный воин с головным убором из перьев, хвосты которого развеваются у него за спиной, словно след горящего метеора. Этот воин скачет, словно ветер, объятый безумной, дикой радостью.
Я родился в хижине белого человека. Я никогда не носил боевой раскраски, ни разу не ступал на тропу войны и не танцевал танца скальпа. Я не умею ни орудовать копьем, ни пускать стрелы с кремневым наконечником в фыркающего бизона. Любой сын оклахомского фермера превзойдет меня как наездник. Короче говоря, я — цивилизованный человек, и все же...
С ранней юности меня одолевало тягостное беспокойство, неприкаянность и угрюмая неудовлетворенность своей жизнью. Я читал книги, учился, с рвением, радовавшим моих учителей, предавался разным занятиям, какие ценили белые. Они с гордостью ставили меня в пример другим и говорили мне, что я белый не только по одежде, но и в душе, думая, что эти слова для меня лучшая похвала.
Но беспокойство в душе моей росло, хотя никто и не подозревал об этом, так как я скрывал его под маской непроницаемого индейского лица, как мои предки, привязанные апачами к столбу пыток, скрывали свою боль от взоров врагов.
Беспокойство таилось где-то на задворках моего разума, когда я слушал учителей в классе, скрывая внутреннее пренебрежение к тем знаниям, которые сам же стремился приобрести ради материального благополучия. Это беспокойство воздействовало на мои сны. И. сны, смутные в детстве, становились с возрастом все более живыми и яркими. В них всегда присутствовал бронзовый, обнаженный воин, скачущий, словно кентавр, на фоне гор, туч, огня. Гремел гром. А за спиной всадника развевались перья хвостов головного убора. Наконечник его поднятого копья сверкал в свете молний.
От этих видений во мне просыпались инстинкты и суеверия моего народа. Сны стали воздействовать на мою жизнь наяву, ведь они всегда играли важную роль в жизни индейцев. Порой мною стало овладевать бешенство. Я стал терять навыки, необходимые для избранного мною существования в роли белого. Надо мной нависла тень окровавленного томагавка. У меня появилась потребность, неукротимая тяга к насилию, беспокойство, которое, как я начал опасаться, сможет утолить только кровь. Ночью я метался на постели, пытаясь заснуть, боясь, что меня захлестнет неудержимый прилив из сумеречных, бездонных глубин подсознания. А если такое случится, я знал, что стану убивать неожиданно, жестоко и, по понятиям белого человека, беспричинно.
Я не хотел убивать людей, никогда не причинявших мне никакого вреда, и отправиться потом за это на виселицу. Хоть я презирал (как и до сих пор презираю) философию и кодекс белого человека* тем не менее материальные блага цивилизации я считаю (и считал) вполне желанными, поскольку мне запрещено вести дикую жизнь, какую вели мои предки.
Я пытался анализировать эту первобытную, смертоносную тягу, заменить ее спортом, но обнаружил, что американский футбол, бокс и борьба только усиливают это чувство. Чем яростней я бросался в схватку, не жалея свое крепкое, мускулистое тело, тем меньше удовлетворения получал от борьбы и тем больше тянуло меня к чему-то такому, чего я и сам не понимал.
Наконец я обратился за помощью. Я не пошел к белому врачу или психологу, а вернулся в округ, где родился, и отыскал старика Орлиное Перо — шамана, живущего в одиночестве среди гор, презирающего обычаи белого человека. В одеждах белого сидел я, скрестив ноги, в его типи из древних шкур бизона, и, рассказывая, время от времени опускал руку в стоящий между нами котелок с тушеным мясом. Шаман был стар. Даже и не знаю, сколько ему лет... Орлиное Перо сидел передо мной в истрепанных и изношенных мокасинах, завернувшись в выцветшее, латаное одеяло. Он был с отрядом тех, кого генерал Маккензи настиг в Пало Дуро. Когда генерал приказал перестрелять лошадей индейцев, он тем самым обрек Орлиное Перо на нищету, так как богатство шамана, да и всего племени, заключалось именно в лошадях.
Шаман выслушал меня, не говоря ни слова, и после этого сидел не двигаясь, уронив голову на грудь, почти касаясь морщинистым подбородком ожерелья из зубов пауни[3]. В тишине я слышал, как вздыхает ночной ветер, налетая на шесты вигвама, и зловеще ухает в чаще леса сова. Наконец шаман поднял голову и сказал:
— Тебя тревожит колдовская память. Воин, которого ты видишь в снах, — тот, кем ты некогда был. Он приходит вовсе не для того, чтобы уговорить тебя схватиться за томагавк и начать рубить белых тварей. Он — ответ на зов предков, звучащий в твоей душе. Ты происходишь из древнего рода воинов. Твой дед скакал рядом с Одиноким Волком и Петой Ноконой. Он снял много скальпов. Книги белых тебя удовлетворить не могут. Если ты не найдешь какую-то отдушину, твоим разумом рано или поздно овладеет кровавое бешенство, и духи предков запоют у тебя в голове. Тогда ты станешь убивать, словно во сне, не зная почему, и белые повесят тебя. Негоже команчу встретить смерть, задохнувшись в петле. Повешенный не может спеть песню смерти. Душа его не может покинуть тело, а вынуждена будет вечно обитать под землей, вместе с гниющими костями... Ты не можешь быть воином. Эти времена миновали. Но есть способ избежать дурных последствий твоего колдовства. Если б ты смог вспомнить... Всякий команч, умерев, уходит на время в Страну Счастливой Охоты, отдохнуть и поохотиться на белого бизона. Потом, спустя сто лет, он возрождается в племя... если его дух не погибает с потерей скальпа. Но такой человек не помнит прежней жизни. А если помнит, то немного. Он видит лишь размытые фигуры, движущиеся в тумане. Но есть колдовство, способное заставить человека вспомнить, — сильное и ужасное колдовство, которое обычному человеку не пережить. Я-то помню свои прежние воплощения. Помню людей, в телах которых обитала моя душа в былые века. Я могу бродить в тумане и говорить с великими, чей дух еще не возродился, — с Куоно Паркером, и с Петой Ноконой — его отцом, и с Железной Рубашкой — его отцом, с Сатантой из племени киова, и Сидящим Бизоном из рода Огалалла, и многими другими... Если ты храбр, то сможешь вспомнить и заново прожить свои прежние жизни и удовлетвориться этим, узнав о своей былой доблести и силе.
Шаман предлагал мне решение — заменитель бурной жизни в моем нынешнем существовании — предохранительный клапан для таящейся на дне моей души врожденной свирепости.
Рассказывать ли вам о ритуале, с помощью которого я смог вспомнить свои былые воплощения? Обряд проходил в горах, на глазах у одного лишь Орлиного Пера. Я выдержал такую пытку, какая белым может привидеться только в кошмарах. Это древняя-предревняя магия, тайная магия, о которой всеведущие антропологи даже не догадываются. Она всегда принадлежала команчам. Сиу позаимствовали из нее ритуалы своего танца солнца, а арикара одолжили у сиу часть ее для своего танца дождя. Но она всегда была тайным обрядом, видеть который мог только шаман команчей. Никаких танц