Кондор улетает — страница 45 из 61

Стены дома сдвинулись ровно на дюйм — на дюйм ближе к нему. Осторожно подкрадываясь к нему. Это кот там внутри.

Глупость какая, сказал он себе. Но начал пятиться. Почувствовав под подошвами гравий, он повернулся и побежал. Через несколько минут он перестал бежать и пошел вперед очень быстро, а потом пошел обычным шагом.

Он увидел трамвай, покачивающийся на узких рельсах. Порывшись в карманах, он нашел монету в двадцать пять центов и еще два-три цента и побежал к трамвайной остановке. Нужно ему было всего семь центов… Он ехал полчаса и почувствовал себя значительно лучше, успокоенный медленным и ровным покачиванием вагона.


Дом его родителей стоял запертый. Он перелез через ограду, разбил окно на заднем крыльце и вошел. Он вспомнил, что еще не обедал, нашел жестянку с овощным супом и съел его, не разогревая. Потом пошел к себе в комнату и лег на кровать с книгой. «Том Сойер». Он читал его и перечитывал десятки раз, пока наконец не вмешалась мать: «Ты так ничего другого читать и не будешь?»

Его мать… Она сейчас в Порт-Белле, причесывает траву в своих садах. Ее известили? Телефон не всегда работает…

Он читал знакомые слова «Тома Сойера», пока не заснул.


Тетя Маргарет трясла его за плечо:

— Да проснись же!

Он долго тер глаза и наконец увидел ее.

— Что, тетя?

— Я сообразила, что надо посмотреть здесь, прежде чем звонить в полицию.

Ее курчавые волосы были не причесаны и обрамляли лицо жесткими пирамидками и спиралями. Она то и дело приглаживала их, но стоило ее пальцам сдвинуться, как кудряшки снова вставали дыбом.

— С тобой ведь ничего не случилось?

— Нет, тетя.

Он потер ногу, которую ушиб неделю назад на баскетбольной площадке. И вздрогнул.

— Что с тобой!

— Синяк.

— Ты все время ходишь в синяках. Будь поосторожнее.

— Хорошо, тетя.

Она погладила его ступню.

— Я зря накричала на тебя, Энтони. Мне следовало бы помнить, что ты еще ребятенок. Но уж очень глупо ты себя вел… Ты собираешься спросить, как чувствует себя твой дед?

И он сказал ей чистую правду:

— Я думал, он умер.

— Ты унаследовал прямолинейность своей матери. Нет, он еще с нами.

— Он останется жив?

— Ну… — Она встала. — Не знаю, Энтони. У него вышла из строя половина сердца. Но пока он жив, и мне почему-то не кажется, что пришел его час.

Через два месяца — опять были летние каникулы — Энтони и его дед уже жили в Порт-Белле. Тетя Маргарет приехала с ними в медленно ползущем кортеже из машины «скорой помощи» и четырех автомобилей, пробыла воскресенье и заторопилась назад, в Новый Орлеан («Роберт в Англии, папа лежит на спине — без меня вообще все пойдет прахом»).

Дорожная пыль, которую взметнули ее колеса, улеглась, а тяжесть и бесконечность лета остались. И это лето почти ничем не отличается от любого прошлого, думал Энтони. Только некоторые перемены из-за войны. Почти все садовники были мобилизованы, и в садах работал один метис Филип да его младшие сыновья. Свой ежедневный запас виски они прятали под толстыми плетями глицинии. Но хуже всего, решил Энтони, хуже всего были вечера. Дом изнывал без глотка воздуха за тяжелыми опущенными шторами (во всех домах на побережье было введено затемнение, едва прошел слух о немецких подводных лодках в Мексиканском заливе). Его мать и дед, казалось, не замечали жаркой духоты закупоренных комнат, но Энтони мучился нестерпимо. После обеда, пока они слушали радио и перекалывали флажки всех фронтов на огромных настенных картах в гостиной, Энтони ускользал на веранду и вглядывался в ночь. Москиты кружили тучами. Он различал их на своей обнаженной руке — они покрывали ее густо, точно волосы. В воображении он видел их хоботки, — погруженные в его кожу, сосущие его кровь. Но даже это было лучше, чем оставаться внутри.


Как-то под вечер, когда дождь охладил воздух и освежил его резким запахом рожденного молниями озона, Энтони сидел с дедом на сырых подушках в беседке над бельведером.

— Что ты пишешь? — спросил Энтони.

Дед отложил записную книжку.

— То, что мне надо будет сделать, когда я на той неделе вернусь в город.

— О… — Энтони посмотрел на рябой от дождя залив.

Дед ухмыльнулся:

— Я знаю, что скажет твоя мать. Но я потратил на этот сердечный припадок больше двух месяцев. И хватит.

По балюстраде пробежала зеленая ящерица и замерла, глядя на них и нервно надувая красное горло.

— Прежде их считали ядовитыми, — сказал дед.

— А хорошо было, пока ты тут жил все время.

— Благодарю тебя, Энтони, — церемонно ответил дед.

Энтони смахнул ящерицу с балюстрады.

— Когда у тебя был сердечный припадок, ты боялся?

Дед, нахмурив брови, уставился на увитый лозами трельяж.

— Знаешь, Энтони, я помню, как сел в кресло, потому что почувствовал себя не слишком хорошо, а после этого вдруг оказалось, что я лежу на полу и у меня такое ощущение, будто меня продырявили насквозь из дробовика.

— Но… — Энтони посмотрел на свои загорелые руки, на каемку грязи под ногтями. — Тебе было страшно?

— Умирать? — Дед сухо улыбнулся. — Когда на тебя все смотрят, как-то смущаешься и начинаешь следить за тем же, что и они.

— Но ты не испугался?

— Нет.

— А как ты думаешь… — Энтони сорвал цветок и отбросил его. — Почему?

— Наверное, — сказал его дед, — когда вот-вот умрешь, начинаешь понимать, что это такое, и оказывается, это не настолько уж скверно.


Дед уехал в Новый Орлеан. Теперь дорога его утомляла, и он больше уже не приезжал на субботу и воскресенье. Тетя Маргарет тоже не приезжала — она неожиданно вышла замуж и через три недели начала разводиться. Ее муж устроил засаду среди азалий, выстрелил в нее, промахнулся, выстрелил в себя, опять промахнулся и только отстрелил себе кусочек уха. К тому времени, когда явилась полиция, он горько плакал.

Все это случилось где-то далеко-далеко. В доме в Порт-Белле не происходило ничего. Энтони сидел в уголке веранды и смотрел на мать в цветнике. Когда вода блестела не так ослепительно, он смотрел на ее пустынный серо-голубой простор. Иногда ему казалось, что все силы у него уходят только на то, чтобы дышать. А ведь я играл в баскетбол, думал он. И меня включили в команду, а теперь стоит мне задеть стул, и остается синяк. А если я ущипну себя за ногу, остается кровоподтек…

День за днем он сидел в тени веранды.

— Нельзя же с утра до вечера только сидеть, — сказала мать. — Нужно и гулять.

— Я не просто сижу, мама, — сказал он. — Я читаю.

В доказательство он начал захватывать с собой на веранду книги — каждый день новую — и перелистывать их. Это еще можно было терпеть.

Нестерпимой была внезапная боль в запястьях. Еще вчера ее не было, а сегодня она началась. Его руки болели так сильно, что он не мог донести книгу до веранды. Он даже не мог снять ее с полки. Каждое утро он заставлял себя одеться. Боль была настолько свирепой, что по щекам у него катились слезы. Рубашку можно было не застегивать, ссылаясь на жару, но не застегивать брюк он не мог. А это было почти свыше его сил. Даже просто положить руки на стол было мучительно. Боль становилась более или менее выносимой, только когда руки неподвижно свисали вдоль тела.

Его мать заметила, что с ним происходит, только через два дня. Он удивился: ему казалось, что она следит за ним более пристально.

— Энтони, этим нужно будет заняться.

Сначала они поехали к доктору в Коллинсвиль, рыжему старику, который практиковал в городке уже сорок пять лет, обосновавшись там сразу же после окончания курса в Джорджии. Он был приторно любезен и так изысканно растягивал слова, что Энтони не всегда его понимал.

— Сударыня, я поставлен в тупик. Я принимал сотни родов. Зашитые мною раны протянулись бы намного миль. Я вправлял вывихи. Я свидетельствовал летальные исходы. Но ничего подобного я не встречал. Я мог бы порыться в справочниках, но у меня не будет достаточной уверенности…

Мать нетерпеливо перебила:

— Очевидно, мы должны будем вернуться в Новый Орлеан.

— В Пенсаколе есть молодой врач — он диабетик, и потому его не взяли в армию. До него гораздо ближе, и он вполне компетентен.

— Прекрасно, — сказала мать. — Позвоните ему, и мы сейчас же поедем туда.

Энтони перехватил взгляд молочно-голубых глаз на круглом веснушчатом лице — быстрых, проницательных. Что это значит? — недоумевал он. Что это значит?

В Пенсаколе они прожили два дня в кемпинге среди тутовой рощи. По ночам Энтони слушал, как спелые тутовые ягоды падают на жестяную крышу. Все крыльцо было в красных пятнах их сока. Глянцевитые сине-зеленые мухи роились над их гниющими кучками, а на мух охотились разъевшиеся сойки. На рассвете он следил за ними в окно, пока не начинал звонить будильник матери и она не просыпалась.

Об этих днях он почти ничего не помнил. Только что и этот доктор был рыжим. Во время второго осмотра он заснул на кушетке. Просыпаясь, он почувствовал себя совсем здоровым, быстро сел и со стоном опрокинулся на спину от внезапной боли в запястьях.

— Мы сейчас уедем, — сказала мать. — Уедем домой.

Они сразу же поехали домой, и всю долгую дорогу он лежал на заднем сиденье и безмолвно плакал от боли, надежно укрытый темнотой.

Дома он несколько дней пролежал в постели. Она не уговаривала его подняться, не подбадривала его. Когда ему стало легче, он встал. Он вышел к завтраку, и она поцеловала его без малейшего удивления, словно он приходил в столовую каждое утро. Он отправился в тот же тенистый угол веранды. Она опять работала в цветнике. Она ничего не говорила про доктора, он не спрашивал. Как будто ничего этого не было.

Он словно дремал с открытыми глазами, словно прислонялся к напитанному влагой воздуху. Все было мягким, смутным, далеким.

Потом он написал письмо отцу. Короткое письмо, потому что писать было больно. «Я болею, — написал он. — Ты не можешь получить отпуск? Если бы ты был дома, мне было бы легче».