Конец эпохи — страница 19 из 65

В то время в библиотеках СССР было легче получить труд западных философов, чем христианскую литературу, которая выдавалась только по специальному разрешению. Для того чтобы прочитать Библию, я должен был идти к ректору с просьбой подписать письмо-ходатайство на выдачу мне священной книги. Зато без всяких проблем выдавались труды философов антихристианского направления, например, Ницше, Шопенгауэра, Гартмана, Фрейда.

Достать нужную книгу было нелегко — только через букинистов и книжных маклеров. Букинистические магазины 60-70-х годов — особый мир, клубы по интересам. У каждого книжника завязывались свои знакомства с букинистами. У меня был Николай Николаевич из магазина в Столешниковом переулке. Он любил выпить, но дело свое знал. С его помощью я подбирал редкие тогда книги Соловьева, Хомякова, Данилевского, а главное, «Русский биографический словарь» в 25 томах, «Московский некрополь» и путеводитель по русским монастырям Павловского.

В проезде Художественного театра существовал магазин «Пушкинская лавка», в нем управлял Семен Израилевич, воинствующий сионист и русофоб. Он почти демонстративно не принимал книги русского направления. Зато у него можно было приобрести книги западных философов. Меня он знал и не любил. Вокруг него постоянно крутились еврейские маклеры, скупавшие у него редкие книги для перепродажи.

От общественной деятельности в ВООПИК я отошел, хотя время от времени со старыми приятелями ездил на экскурсии по разным достопамятным местам, монастырям и усадьбам. Страсть к знаниям, науке, исследованиям начинала занимать главное место в моей жизни. По-настоящему с этой страстью могла соперничать моя любовь к книгам. Большую часть своей стипендии я тратил на книги. Помню, своей первой стипендией распорядился так — пошел с девушкой в кафе «Метелица» на Новом Арбате, где выпили шампанского за успешное окончание сессии, а потом прошлись по букинистическим магазинам, в одном из которых я купил собрание сочинений Шиллера в издании «Академия» и двухтомник сочинений Адама Смита. Эти книги составили начало моей личной библиотеки. Гуляя по книжным магазинам, мы не забывали целоваться.

Мои студенческие подружки Таня, Нина, Маша, Вера, Оля — особая часть институтской жизни. Перебирая письма, записочки, присланные на лекции стихи в запечатанном конвертике, возвращаюсь к чувствам наполненности жизни и свойственному тем годам ощущению ее бесконечности и животной радости. Так уж получилось, что все мои подружки студенческой поры были не москвички. Я им очень благодарен, они много открыли для меня в понимании сложности человеческих отношений. Они несли в себе то, что почти невозможно было найти в Москве. От этих встреч осталось чувство свежести и чистоты. Почти все они хотели продолжения нашей нежной дружбы, а я, не понимая, как ранил их, словно мотылек летел вперед, не оглядываясь. Тем не менее я считал, что эти встречи обогащают нас взаимно искренностью чувств, хотя, с моей стороны, и поверхностных. С позиции сегодняшней понимаю, что вел себя как язычник. Так меня в шутку однажды назвала бабушка Поля, удивлявшаяся, как я, еще вчера восхищавшийся Ниной, сегодня гулял с Машей. Некоторые романтические встречи побудили меня заняться «стихотворством». С Машей и Олей я на лекциях переписывался в стихах. Сочинял в духе Есенина. Одно время очень увлекся и даже занялся переводом на русский язык любовной лирики Байрона. Целый пласт поэтических увлечений у меня был связан с переводом стихов Уолта Уитмена. Верхом моего поэтического «творчества» стал перевод поэмы Стивенсона «Вересковое пиво»:

Давным-давно из вереска

Варили горцы пиво,

Забористое здорово

И сладкое на диво.

В первые студенческие годы учебы в институте я еще поддерживал отношения со старыми друзьями, но постепенно наши дороги разошлись. В институте складывались новые знакомства. В конце третьего курса у меня появился новый друг Саша Матвеев из Сергиева Посада. Наши взгляды на жизнь были близки. Как и я, он много читал, интересовался русской историей. У него был особый покровитель — одинокий, чудаковатый старик-историк Пылаев, рекомендовавший нам равняться на Суворова, которого он считал образцовым русским человеком. Другим его кумиром был издатель «Русского архива» славянофил Петр Иванович Бартенев. В своих лекциях Пылаев старался не упоминать евреев, а если упоминал, то недружелюбно, особенно Троцкого, Зиновьева, Каменева. Из его уст на лекции я впервые услышал слово «жид». Однажды он зачитал отрывок из воспоминаний большевика А. В. Воронского, рассказывавшего о своем знакомстве с Бартеневым. Этот троцкист, комментировал Пылаев, пришел к Бартеневу с желанием продать ему сомнительные книги. Познакомившись с ними, Бартенев отодвинул их от себя.

«— Жиды, сударь, жиды! Не могу подписаться, не буду. Не надо мне жидовских книг.

Я заметил, что названные мной историки не жиды, евреи же — культурнейшая нация. Старик поднял ладонь, как бы отгораживаясь от меня, с силой перебил:

— Жиды-с! О культуре расскажу вам, молодой человек, поучительную историю. Подобно вам одна дама наслушалась речей о культуре. Куда ни придет, сейчас: культура, культура. Ее и спросили однажды, что такое культура. “Это, — ответила дама, — зверок такой, на крысу похож”. Культуру-то культурнейшая дама с крысой смешала.

Обескураженный, я сказал Бартеневу:

— У меня есть отзывы газет и журналов о книгах, которые я вам предлагаю. Они все похвальные.

Бартенев заерзал на кресле, наклонился ко мне, сжал еще крепче рукою костыль.

— Все ваши газеты жидовские.

Забыв о цели своего прихода, я промолвил:

— Есть разные газеты. Вероятно, вы не считаете жидовскими такие газеты, как “Новое время” или “Русское знамя”.

Старик нимало не смутился.

— И “Новое время”, и ваше “Русское знамя” тоже жидовские газеты. Не жидовских газет, государь мой, нет и не может быть. От газет пошли на Руси все беды: смута, бунты. Разврат, безобразие, хамство — все от газет ваших. В старину газет не было — жилось лучше. Я газет не читаю и вам заказываю: не оскверняйте рук ваших погаными листками, — дьявольское в них наваждение. Не губите себя, послушайтесь старика».

Зачитав эту цитату похолодевшей от удивления, а может быть и страха, студенческой аудитории, Пылаев громко рассмеялся, а потом то ли с осуждением, то ли с одобрением сказал: «Вот каковы славянофилы» — и резко перешел к другому вопросу. Впрочем, Пылаев недолго забавлял нас своими лекциями подобного рода. Довольно скоро старика отправили на пенсию. Несколько раз мы с Сашей посещали его в маленькой комнате в коммунальной квартире старинного двухэтажного дома прямо напротив Ивановского монастыря. Все его имущество составляли шкафы с книгами, которые он охотно давал нам читать, сопровождая цветистыми комментариями. От него я получил подтверждение еврейского происхождения Ленина, а также всех основных деятелей Октябрьской революции, «которая, — по мнению Пылаева, — создавалась евреями для евреев».

Пылаев не мог спокойно слышать, когда при нем называли имя еврейского большевика академика Исаака Израилевича Минца. «Более бездарного и нахального еврея я не встречал, — горячился Пылаев. — В наше время он фактически монополизировал русскую историческую науку. Местечковый еврей, в годы Гражданской войны участвовавший в массовых репрессиях русских людей (он был комиссаром, чекистом), скудное образование, никаких данных быть ученым-историком у него не было, при помощи главных еврейских большевиков захватил все ключевые места в советской исторической науке — зав. кафедрой СССР в МГУ и Высшей партийной школе, один из ведущих руководителей Института истории и т.д.»

Минц был учеником и последователем известного историка-русофоба Покровского. Минц, как и его учитель, считал, что крещение Руси было ошибкой, «прогрессивнее, — заявлял он, — было бы принять иудаизм», хорошо было бы, если бы в начале XVII века поляки смогли бы окатоличить Русь, — «опять же это было прогрессивнее для России». По мнению этой когорты историков, в войне 1812 года «русские помещики напали на Наполеона» и вели себя как варвары в отношении цивилизованной нации. С особой ненавистью оба русофоба относились к русским патриотам. «Наука не имеет никаких оснований, — писал Покровский, — проводить резкую черту между “несимпатичным национализмом” и “симпатичным патриотизмом”. Оба они растут на одном корне». В 30-е годы Сталин резко ответил на измышления Покровского, и Минц временно затаился, но подпольно продолжал свою антирусскую деятельность. Незадолго пред смертью Сталин дал достойную отповедь и Минцу, справедливо объявив его главой антипатриотического движения в русской истории. Из небытия обоих историков-русофобов возвратил Хрущев.

Именно Пылаев как-то незаметно подвел нас к мысли (это я понял гораздо позднее), что настоящий русский должен быть не просто православным, но и монархистом. Мы с Сашей к освоению этой мысли не были готовы. Однажды, когда мы пришли к Пылаеву в гости, он под большим секретом дал нам на неделю книжку в мягкой обложке — Серафим (Соболев), «Русская идеология» (София, 1934). Все, что было написано в книжке, стало для меня откровением, но по-настоящему идеи этой книги проросли во мне только к концу 80-х годов.

Русская идеология, писал владыка Серафим, состоит в православной вере и основанной на ней жизни русского человека во всех ее проявлениях. Эта вера была усвоена русским народом с самого момента его крещения как главное правило жизни: самыми любимыми книгами для чтения русских людей, помимо книги живота — Библии, были жития святых (Четьи Минеи). Но особенно о жизненности этой веры свидетельствовали святая иноческая жизнь в монастырях и благочестивая жизнь мирян, о чем говорят бесчисленное множество в России храмов и церковный быт наших предков, которым они открыто исповедовали свою веру; их великие молитвенные подвиги и в храмах, и у себя дома; их искреннее глубокое покаяние в грехах и чистота их православной веры. Архиепископ отмечает то дивное покровительство и заступничество, которое оказывал Господь русскому народу за его преданность Православной вере и стремление к святости, что суть одно и то же, к жизни, сообразной с этой верой.