Конец эпохи — страница 28 из 65

Эта партия в Институте труда была менее сплоченной, чем в ЦСУ. Группу сионистов возглавляли Рысс, Шагалов, Коробчинский. Все они входили в партком института и считались самыми видными партийными активистами института. В конце 80-х два последних уехали в Израиль. Люди эти своей активностью буквально терроризировали институт, подавляли все проявления русских национальных чувств. Компартия для них была вроде дубины для расправы с инакомыслящими. Помню, как активисты сгоняли сотрудников института на общие собрания и устраивали чтения партийных документов и воспоминаний Брежнева. Тех, кто избегал этих собраний, по их инициативе прорабатывали, лишали премии. Вокруг сионистских активистов сплачивались их соплеменники, не имевшие ничего общего с наукой. При Шагалове большая часть его соратников год от года давала практически одни и те же отчеты со стереотипными выводами, добавляя только данные за последний период. Читать плоды их трудов было и скучно, и смешно. Редким исключением среди еврейской части Института труда были М. Г. Мошенский (зав. отделом капиталистических стран) и Слезингер. Это были серьезные исследователи, пользовавшиеся заслуженным авторитетом и за стенами учреждения. с Мошенским, несмотря на его происхождение, у меня установились хорошие отношения — хотя ладить с ним было нелегко. Очень сложный человек, с частыми депрессиями и переменами настроения, он постоянно ругал «этих жидов» (его слова о Шагалове и Рыссе), от которых «не добьешься толку». Вначале его выпады против «жидов» казались мне грубой провокацией, а затем я понял, что он, как серьезный ученый, действительно презирал их за некомпетентность и имитацию науки. Настроенный критически к советской власти, он, выходец из Одессы, поведал мне, как в этом городе расправлялись с белыми офицерами и членами русских патриотических организаций — Союза Русского Народа и др. Их привозили лодками на два больших корабля, стоявших на рейде в заливе, садистски мучили, а потом убивали и бросали в море. Иногда море выбрасывало на берег изуродованные трупы, а большевики объявляли их жертвами бандитов. За короткий срок еврейские чекисты уничтожили по списку всех членов местных русских патриотических организаций.

Институтские евреи не любили Мошенского и постоянно его травили. Я же понимал его и, когда представился случай, перевелся к нему в отдел. По его совету я начал писать докторскую диссертацию на тему «Качество трудовой жизни». Писал я ее, как и свою подпольную работу «Россия во времени и пространстве», в полной тайне, не надеясь выйти на защиту, пока абсолютная власть в институте принадлежала сионистской партии. Только через десять лет, когда полукровку Карпухина сменил на посту директора русский человек Е. Г. Антосенков, а большая часть представителей сионистской партии уехала в Израиль и другие зарубежные страны, мне удалось поступить в докторантуру и успешно защитить докторскую диссертацию.

Годы, предшествовавшие моей защите, были временем непрекращающейся полемики с контролировавшими институт еврейскими деятелями. Я был увлечен научными исследованиями, не боялся трудоемких и острых тем, которые могли вызвать неудовольствие вышестоящего начальства. существовало довольно много научных тем, на исследование которых было наложено табу. Прежде всего это касалось любимых мною международных сопоставлений, особенно в области производительности труда и уровня жизни. Я же постоянно отстаивал мысль о том, что в науке не может быть компромиссов и запретных тем. с того момента, когда начинаются компромиссы и ученые предпочитают не искать истину, а обходить запретные темы, наука превращается в фикцию.

Пользуясь моим научным азартом и горячностью, оппоненты (преимущественно из сионистов) часто подвергали меня несправедливой огульной критике.

Делалось это, как правило, с «партийных позиций». Мне приписывали отход от марксизма-ленинизма, ленинских принципов советской науки, хотя политических вопросов в своих работах я не рассматривал. Партийная критика была только средством сионистской партии изгнать меня из института, к чему в отдельные годы они были очень близки. Однако расправиться со мной им мешала некоторая, хотя и очень слабая, поддержка со стороны некоторых работников ЦК КПСС, пользовавшихся моими научными материалами и записками. Нападки на меня усилились после моего конфликта с КГБ (о котором я расскажу далее) и прихода к власти Андропова, начавшего гонения на русских патриотов.

Несмотря на научную слабость руководства Института труда, работа в нем имела большое преимущество — возможность заниматься тем, что тебе нравится. Имитация науки, поощряемая сверху, оставляла сотрудникам много свободного времени, и каждый распоряжался этим временем по своему усмотрению. Я занимался своей подпольной научной работой, сидел в библиотеках, много путешествовал за счет отгулов, которые щедро давались нам по разным поводам. Женщины, имевшие детей, бегали по магазинам и потом подолгу обсуждали свои покупки. Лодырям институт давал возможность бездельничать, легко имитируя «научную деятельность», прожигателям жизни с размахом прогуливать, устраивать веселые попойки, бегать на любовные свидания. На Новый год и по советским праздникам устраивались шумные застолья с танцами и загулом допоздна. Практиковались служебные романы, чему пример подавала сама дирекция. Один зам. директора, например, превратил свой кабинет в место свиданий с девушками. На субботу или воскресенье, когда в институте никого не было, он приглашал их в свой кабинет. В качестве ложа использовался широкий диван, стоявший ранее в кабинете у самого Л. М. Кагановича в бытность того председателем Комитета по труду и заработной плате, к которому относился наш институт. Одно свидание зам. директора закончилось большим скандалом. Приглашенная им в очередную субботу «на консультацию» аспирантка от большого количества алкоголя потеряла сознание, пришлось вызывать «скорую помощь». Приехавшие врачи увидели на диване нагую девушку и совершенно пьяного мужчину — зам. директора. Девушку увезли в больницу, мужчину — в вытрезвитель, а «провинившийся» диван Кагановича выставили в комнату вахтеров.

Особой эпопеей в институте были поездки в подшефный совхоз «Заветы Ильича» в Ступинском районе. Каждый сотрудник проводил в нем не менее двух недель в год, некоторые же сидели месяцами. За каждый день работы в совхозе полагались два отгула. Таким образом, каждый год можно было прибавить к своему отпуску еще месяц за счет отгулов, что давало мне возможность подолгу путешествовать по России.

Наше существование в совхозе проходило примерно так: весной, рассевшись на солнышке вокруг огромного гурта, мы выполняли работу по переборке картошки для посева. Рядом с нами работали местные жители, женщины в возрасте. Бабушки, родившиеся еще при царе, трудились лучше всех — споро, старательно, вдумчиво и даже с каким-то удовлетворением («А мы по-другому и не можем», — говорила одна из них); женщины помоложе, рождения примерно годов двадцатых, работали неплохо, но как-то безо всякого интереса, формально, только бы отделаться — и все; мы же, «специалисты по труду», работали плохо, спустя рукава, с долгими перекурами и болтовней. Осенью мы собирали картошку, затаривали ее в мешки и грузили на машины. Удовлетворение от этого труда не было. Наблюдения за работой в деревне натолкнули меня на ряд мыслей, которые я в дальнейшем развил в своей книге «Русский труд».

Деревня Васильевка, которая до революции была процветающим селом с церковью и ярмаркой, в советское время жила убого и безалаберно — грязные дороги, какие-то ямы, там часть комбайна лежит лет десять, в другом месте заржавевшие остатки кузова грузовика. Церковь взорвали в 30-е годы, православных почти не осталось. Несмотря на то что нас прислали в помощь совхозу, в деревне было много людей, нигде не работавших, копавшихся в своем хозяйстве или бесцельно шатающихся по улицам в ожидании выпивки.

В течение дня к сельмагу, в котором практически ничего не было, кроме спиртного и рыбных консервов, подъезжали грузовики и тракторы, водители их запасались «бормотухой» или чем покрепче. К концу рабочего дня некоторые механизаторы, среди которых было много молодых, уже не могли выполнять работу, даже подстегиваемые матом управляющего отделением.

По вечерам в колхозном бараке мы пили чай из алюминиевых кружек, а из окна раздавались частушки, одну из которых я запомнил:

А я с миленьким гуляю

С вечера и до утра.

А картошку убирают

Из Москвы инженера.

Впрочем, даже эти вынужденные поездки в совхоз я научился использовать для своих первых исследований о подрывной деятельности масонов. Дело в том, что недалеко от нашего совхоза находились до 1917 года два серьезных масонских гнезда, в которых плелись интриги против России, — усадьба Н. И. Новикова Авдотьино и усадьба графа Орлова-Давыдова Отрада- Семеновское.

По стечению обстоятельств, незадолго до первой поездки в Авдотьино я купил у букиниста ценнейшую книгу П. Ефремова «Новиков и московские мартинисты». Она дала толчок для моих исследований в Авдотьине, куда я приезжал несколько раз и подолгу беседовал со старожилами. Некоторые старики еще помнили, как им их деды рассказывали о тайных фармазонских сборищах в усадьбе, о таинственных иностранцах, подолгу живших здесь, о черной карете, запряженной черными, как смоль, лошадьми, привозившей людей в темных масках. старики также рассказывали, что в главном барском доме, не сохранившимся до наших дней, существовала «зала» без окон, где совершались страшные обряды и участники причащались кровью из кубка. Церковь была расписана масонскими символами. смутные обрывки сведений о личности самого Новикова, сохранившиеся у старожилов, давали противоречивую картину — с одной стороны, старожилы прекрасно понимали преступный характер сборищ фармазонов, с другой, считали Новикова хорошим человеком, заботившимся о своих крестьянах, и даже жалели его, по своей доброте втянутого в преступное дело. По преданиям, сохранившимся в Авдотьине, Новиков очень жалел о том, что в свое время был втянут в масонские сходки, и в конце дней своих публично каялся в этом в церкви перед народом.