Андрей Львович некоторое время сидел, озадаченно соображая, и наконец осторожно вывел:
GARYNIN
— Вроде вот так?
— Вроде у Мавроди! — передразнил режиссер. — Какой я вам, к черту, «Гаринин»! Теперь поняли, западник вы недоеденный? Прав, ох, прав был Сен-Жон Перс: «Вековое желание России стать Европой — это форма рецидивирующего слабоумия». Кстати, на всякий случай, мой электронный адрес: garynin@mail.ru. Запишите!
— Я запомню.
— Надеюсь! Но вернемся к нашей героине. Сидит одинокая Юдифь…
— В ГУЛАГе?
— Ну, почему сразу в ГУЛАГе? Начитались в детстве Солженицына. За красивые глаза даже в то суровое время не сажали. Знаете, был я недавно проездом в Вологде, забежал в музей Шаламова. Дали мне малахольную экскурсоводшу, идейно влюбленную в Варлама Тихоновича. Ведет она меня по экспозиции и со слезами рассказывает, какая, мол, у писателя была тяжелая жизнь: пришли, арестовали и посадили. Я осторожненько уточняю: «А за что все-таки посадили?» Помялась она, помялась и отвечает: «А Шаламов хотел, чтобы все люди на земле были счастливы!» Вот ведь как! Ну, тут уж я не выдержал и спрашиваю: «Разве ж он не был членом подпольной троцкистской организации, разве ж не боролся за продолжение Мировой революции?» Знаете, как она на меня посмотрела?
— Как?
— Точно я справил нужду на алтарь гуманизма! Так что никаких пока ГУЛАГов. Сидит наша печальноокая Юдифь, уволенная из Наркомпроса со строгим партвыговором, в крошечной комнатушке, где, кроме портрета Розы Люксембург и наградного нагана, нет ничего. Тоскует, бедняжка, еле сводит концы с концами, растит внебрачное дитя, читает на досуге «Анти-Дюринг» и Ахматову. Хорошо хоть еще отец деньгами помогает: Соломона Гольдмана назначили директором ювелирного магазина, отобранного у него же. Такое снисхождение объясняется тем, что при царизме он пару раз скидывался на революцию, а это не забывается.
И вдруг как гром среди хмурого неба: Юдифь срочно вызывают в горком ВКП(б) — к секретарю.
«Зачем? Неужели хотят исключить из партии? — пронеслось в ее коротко остриженной голове, пока она надевала гимнастерку, юбку, пошитую из английских галифе, и повязывала красную косынку. — Нет, лучше смерть! — Мать-одиночка вынула из тумбочки и проверила наган. — Исключат — застрелюсь, а сына к дедушке отправлю!»
И вот бывшая чекистка, уже готовая свести счеты с жизнью, входит в кабинет секретаря горкома с простецкой фамилией Жуков. Тот, словно не замечая посетительницу, сидит, низко склонившись над развернутой «Правдой», покручивает кавалерийский ус и читает передовую статью. Широкоплечий, к френчу привинчены два ордена Красного Знамени. Голова обрита по тогдашней моде и сияет в свете лампочки Ильича. Вдруг секретарь отрывается от газеты, и Юдифь чуть не падает в обморок: под портретом Маркса сидит и смотрит на нее голубыми глазами монархист Федор Алферьев. Опустим возгласы изумления, слезы счастья, лабзурю — и перейдем к сути дела.
Получив документы краскома Ивана Жукова, бывший корниловец рассчитывал, конечно, уйти за кордон, в Финляндию, но монархическое подполье, переправлявшее своих на ту сторону, было разгромлено, и «окно» на границе закрылось. Тогда он решил рвануть в Харбин и с этой целью добрался до Хабаровска, где был арестован бдительным патрулем прямо на вокзале: не понравилась его выправка. Проверили бумаги и с удивлением выяснили, что в город прибыл не кто-нибудь, а тот самый Иван Жуков — славный рубака, сын трудового народа, герой гражданской войны, хоть и проштрафившийся, но прощенный самим Троцким. А с руководящими кадрами в те годы было неважно: партизанщина разъедала революционный порядок и советскую дисциплину. Лже-Жукову тут же предложили хорошую должность в уездкоме. Его предшественник поссорился с командиром продотряда и ушел в леса — партизанить, как при Колчаке.
Чтобы не вызвать подозрений, мнимый краском согласился, надеясь переждать и притупить бдительность большевиков, а потом уйти в Китай. Вскоре для конспирации и отправления телесных наклонностей он сошелся с машинисткой Пушторга Варварой, но часто, лежа в семейной постели после бескрылого содрогания, бывший черносотенец с тоской вспоминал свою пылкую и нежную Юдифь.
Надо заметить, Жуков-Алферьев оказался в странном положении. С одной стороны, Федор-Иван жил теперь среди недавних лютых врагов, порушивших святую колокольную Русь и зверски убивших царскую семью во главе с государем, которому он присягал на верность. С другой — эти суровые, часто невежественные люди, обуянные языческим марксизмом, делали дело: собрали развалившуюся на куски «единую и неделимую», вогнали в рубежи державы «щирых» хохлов и неблагодарных грузин, намертво приторочили к России почти отвалившееся Дальневосточье. Они строили заводы, учили народ грамоте, раздали землю, крепили армию… Все это не могло не радовать сердце монархиста.
Оглядевшись, Жуков-Алферьев стал примечать, что таких, как он, «бывших», вокруг множество, буквально везде: учат, лечат, строят, командуют… Кто-то торопливо перебежал в коммунистическую веру, но другие продолжают креститься на известку колоколен. И все они сообща в поте лица трудятся ради воскрешения империи. Не успел мнимый красный приработаться в уездкоме, как его взяли на повышение. И не удивительно! Для начальства он был живым воплощением того, на что способен вчерашний крестьянин, выдвинутый партией в руководящий орган. Все кругом только диву давались, какие чудеса смекалки и самообразования выказывал бедняцкий сын Ванька Жуков, имея всего-то два класса церковно-приходской школы. Но для Федора Алферьева, окончившего классическую гимназию и три курса юридического отделения Киевского университета, самым сложным было скрывать от окружающих свое образование. Однажды он чуть не засыпался, когда увлекся и в присутствии товарищей заговорил по-английски с американским концессионером, заехавшим по расхитительной надобности в Хабаровск. Пришлось соврать, будто он давно уже тайком изучает этот язык, так как готовится к мировой революции, которая начнется непременно в Североамериканских Штатах. Его пожурили, объяснив: по окончательному мнению товарища Троцкого, мировая революция начнется исключительно в Германии, и посоветовали выучить немецкий, что он и сделал в течение полугода, благо освоил язык Гёте еще в плену. Блестящего выдвиженца вскоре с повышением перевели в Омск, затем забрали в Пермь и вот теперь перекинули в Москву — в горком…
Обо всем этом, заперев двери, Федор шепотом рассказал своей ненаглядной Юдифи, отвлекаясь только на нежные поцелуи и страстные объятья. Ну, что вы на меня так смотрите, Кокотов? Вы, конечно, ждете от меня какого-нибудь разнузданного секса прямо на столе секретаря горкома! Вы хотите, чтобы летели на пол декреты и падали увесистые тома основоположников, а бронзовый Ленин подпрыгивал, сотрясаемый молодыми телами, бьющимися в любовном ознобе? Не дождетесь!
— Ничего я не жду! — растерялся писодей.
— А чего вы хотите?
— Я хочу, чтобы вы объяснили, как Федор нашел Юдифь?
— И объяснять нечего: он прочитал в «Правде» разгромный фельетон молодого рабкора Ивана Болта «Сначала латиница, потом измена!» Там среди прочих вредителей упоминалась и Юдифь Гольдман, вычищенная из Наркомпроса. Кровь закипела в жилах Алферьева, он понял, что все прошедшие годы ни на миг не переставал любить эту женщину.
— Ты замужем?
— В принципе нет. Но у меня есть сын.
— Это неважно!
— Нет, важно, потому что это твой сын.
— Мой! — воскликнул Иван-Федор, привлекая Юдифь к себе. — Как его зовут?
— Авраам.
— Надо же! — удивился бывший вождь юных киевских черносотенцев.
— Он так похож на тебя!
— Правда?
На другой день Жуков-Алферьев развелся со своей машинисткой Варварой, оказавшейся к тому же фригидной истеричкой с правым уклоном, записался с Юдифью и усыновил Авраама. Но сначала, черт с вами, Кокотов, подавитесь: была роскошная любовная схватка двух изголодавшихся тел на кожаном казенном диване. Кстати, дело в те годы обычное, ведь и Кирова-то, любимца масс, ревнивый Николаев застрелил в затылок, когда Мироныч, известный ходок, в своем кабинете с удобством расположился на Милде Драуле — законной жене убийцы. И я понимаю Сталина! Как тут не закрутить гайки?! Как не начать террор?! Трахаются прямо в кабинетах. По Смольному, штабу революции бродит разная шваль с оружием, отвлекает от работы…
В дверь, тихо постучав, заглянул Ящик:
— Все готово…
— Отлично! Скоро будем.
27. СЛЕЗОНЕПРОБИВАЕМЫЙ ЖИЛЕТ
— Куда мы идем? — недоумевал Кокотов, едва поспевая за соавтором, летевшим по коридору.
— На репетицию хора.
— Какого еще хора?
— Античного! — был ответ.
— Зачем нам хор — да еще античный?
— А вы помните, чем был хор в греческой трагедии? Гласом богов. Грозой для нашкодивших героев! Хор судил и повелевал, подчинял всех своей воле. А мы должны подчинить нашей воле судью Добрыдневу.
— Как?
— Очень просто! Чем занимались суды при Советской власти? Ерундой: хулиганами, жуликами, ворами, расхитителями, бандитами, насильниками, душегубами… В лучшем случае суд делил имущество при разводе: квартирку с окнами на Окружную, ржавый «жигуленок», дощатый курятник на шести сотках под гудящими проводами ЛЭП. И всё! А теперь? Ныне суд — это место, где исполняются желания. Разделочный цех Судьбы. Хотите химический комбинат?
— Я?
— Да, Кокотов, вы! Нет, не надо его строить и месить ногами бетон, как комсомольцы 20-х. Вы просто идете в суд с деньгами — и комбинат ваш. Забирайте! Вам нравится квартира соседа или его жена? В суд! Вас обозвали занудой? В суд! И обидчик, сказавший о вас правду, продаст последние штаны, выплачивая компенсацию за моральный ущерб. А кем при коммунистах был судья? Никем — рабом закона, холопом «вертушки», невольником партбилета. А теперь? Теперь он — повелитель жизни. Он может быть мягок или суров, продажен или бескорыстен, холоден или горяч. Как захочет! Он неумолимый хозяин судеб, не знающий сострадания и снисхождения, для непоколебимости на нем на