Нет, лучше написать нечто художественное! Настоящее! Новый роман или повесть он, наверное, сочинить уже не успеет, а вот рассказ… Да, рассказ — короткий, нежный, завораживающий, насыщенный такими метафорами, от которых Набоков, высиживавший свои сравнения, как геморроидальная курица, перевернется в гробу! Да! Однако нужен сюжет, загадочный и необыкновенный, а сюжет невозможно вот так взять и придумать, его надо подхватить среди людей, как вирус, потомить в сердце и лишь после заболеть им так, чтобы бросало в жар и холод замыслов, чтобы бил озноб вдохновенья, чтобы повсюду преследовали длинные тени художественного бреда…
Из мыслительной полудремы Кокотова вывел громкий стук в дверь. Автор «Кандалов страсти» испугался, решив, что это без звонка явилась возбужденная Обоярова. Он вскочил с постели и хотел сразу проглотить заготовленные таблетки, но вовремя спохватился, вспомнив, как стоял на Горбушке, изнывая от безадресной похоти. Писодей на цыпочках подошел к двери и спросил:
— Кто там?
— Ваш андрогиновый соавтор. Открывайте, я принес вам ужин!
— Я не хочу есть! — ответил Андрей Львович и почувствовал сосущий голод в желудке.
— Открывайте! Есть разговор…
Жарынин был в китайчатом халате. Его лицо выражало то скорбное ободрение, с каким обычно посещают родных покойного. В руках он держал поднос, плотно уставленный тарелками с едой. Причем, только на одной лежал штабелек казенных сосисок, на остальных же располагался чистый эксклюзив: соленые огурчики, скользкие и пупырчатые, словно новорожденные крокодильчики; черные лоснящиеся маслины размером со сливу, розовая слезоточивая ветчина, окаймленная нежным жирком, глазастые кружки сырокопченой колбасы, крошечные китайские опята, похожие на маринованные запятые, сало с мраморными прожилками, ломтики бородинского хлеба, усыпанные по корочке кориандром, щедрые сочные куски сахарного арбуза… Из кармана халата торчало горлышко перцовки, а на изгибе локтя висела, зацепившись ручкой, трость.
Оттеснив колеблющегося соавтора, Жарынин вошел в номер, поставил поднос на журнальный столик, торжественно вынул вспотевшую бутылку, выхватил из трости клинок и одним движением снес винтовую пробку. На заиндевевшем стекле Кокотов заметил оплывшие следы его горячих пальцев и впервые за все это время вспомнил, что покойников хоронят замороженными, как бройлеров. Ему с трудом удалось сдержать слезы.
— Ну, как говаривал Сен-Жон Перс: «Дай Бог не последняя!»
Выпили. Андрей Львович с удивлением обнаружил, что несмотря на роковой недуг водка действует на него по-прежнему: теплит внутренности и туманит мозг.
— Нина Владимировна мне все рассказала… — после недолгого молчания с печальной почтительностью произнес режиссер.
— Что именно? — спокойно уточнил Кокотов, стараясь соответствовать тому уважению, какое игровод испытывает к его болезни.
— О вашем диагнозе. М-да… Она плакала. Знаете, эта женщина вас любит. Но вам сейчас надо думать о другом.
— О чем же?
— О том, что будет после… Как выразился Сен-Жон Перс: «Смерть — это самый важный жизненный опыт, но воспользоваться им, увы, нельзя».
— Чего вы от меня хотите? — мужественно усмехнулся писодей. — Четвертый вариант синопсиса я написать уже, видимо, не успею…
— Вы хорошо держитесь! По-мужски…
— А что мне остается делать?
— Вас интересует, что произошло на суде?
— Не очень…
— Понимаю. Но все-таки послушайте: мы проиграли…
— Вы это уже мне говорили…
— Но мы не просто проиграли. Нет, нас сделали, как котят. Растоптали. Уничтожили. Спустили в унитаз. Старики потом плакали. Если бы вы слышали, как они старались, как выступали! Фантастика! Плач иудеев из «Аиды» отдыхает. Заслушаешься! Бездынько прочитал поэму. Погодите, вспомню… Ага, вот:
Нам рот не заткнете кляпом!
А вы, чей глаз завидущ,
Уберите грязные лапы
От ипокренинских кущ!
— Неплохо, — согласился Кокотов.
— Морекопов отлил такую речугу, что ее можно без единой помарки вставлять в учебник красноречия. Ну, я тоже кое-что сказанул…
— Про тихую пристань талантов?
— Злой вы и недобрый. Я не отдам вам паспорт.
— А что — эти? — спросил писодей, пропустив угрозу мимо ушей.
— Ничего. Кочуренко нес какую-то околесицу. Он, по-моему, вообще никакой не адвокат. Мопсы стали врать, что стариков у нас плохо кормят. Но Саблезубова вскочила, дала кудлатой пощечину и сорвала с нее парик. Представляете, эта…
— Боледина.
— Вот-вот. Она лысая, как шар для боулинга. Судья выгнала обеих. Пока заседали, я сгонял Огуревича в ССС, и он привез еще одно заявление — в нашу пользу. В общем, все шло к победе. Добрыднева дважды интересовалась, все ли в порядке с Ласунской, слушала нас не перебивая, кивала, даже подсказывала старичкам, если они от волнения забывали слова. А ибрагимбыковцев, наоборот, гноила, обещала выставить вон Кочуренко, если еще раз скажет «в натуре». Спросила у Гавриилова, кто он по профессии. «Писатель? Что же вы мямлите, как контуженный?» Вот тут я насторожился. Обычно благоволят к тем, кого хотят засудить. Так и вышло: удалилась, попила чайку и через десять минут: «Суд идет. В иске отказать!»
— Почему?
— Кокотов, задавать такой вопрос суду бессмысленно. Вы же не станете спрашивать у гулящей жены: «Почему?» Потому! Впрочем, Морекопов по своим каналам навел справки: ей приказал председатель суда Лебедюк. Редкая сволочь! Коллекционер. Русский авангард собирает. Видимо, ему впарили какого-нибудь Немухина или Целкова — и порядок! Но и это еще не все. Позвонил Кеша, буквально рыдал. Наши акции ушли.
— Куда ушли?
— На хер!
— Поточнее можно?
— Можно. Оказалось, внезапно вернулся какой-то начальник. Он ничего не знал про кредит. А тут котировки на азиатских биржах обвалились. Доуль-Джонс или Даун-Джойс забарахлил. Ну, он и выставил наши акции на торги. Их немедленно купили.
— Кто?
— Догадайтесь с одного раза!
— Ибрагимбыков?
— Правильно.
— А вы откуда знаете?
— Он сам сказал.
— Когда?
— После приговора подошел ко мне, тварь аульная, был глумливо учтив, спросил про Ласунскую, выразил соболезнования и объяснил, что у него теперь полный пакет акций. Деваться нам некуда. Сказал, хочет послезавтра заехать в «Ипокренино» — поговорить!
— О чем?
— Наверное, о том, как мы будем отсюда выметаться.
— И что вы предлагаете?
Жарынин несколько мгновений вглядывался в соавтора, словно ища в его облике подтверждение своим тайным надеждам.
— Я предлагаю вам подвиг.
— Что-о?
— Подвиг.
— Какой?
— Безумный.
— А именно?
— Убить Ибрагимбыкова!
— Вы в своем уме? — Андрей Львович посмотрел в глаза игроводу и уловил в них мутную сумасшедшинку, замеченную еще в день знакомства.
— Конечно! Кокотов, подумайте, неужели у вас нет чувства мерзкого бессилия перед злом? Мы живем в мире, где невозможно найти управу на мерзавца, обирающего стариков! Все куплено: газеты, телевидение, суд, закон, конституционная стабильность! Уходя, Ибрагибыков поманил пальчиком Огуревича, и эта торсионная сявка побежала за ним как привязанная. Меделянский спрашивал только об одном: когда ему отдадут деньги за его акции. Ничтожество! Прав, прав старый пес Сен-Жон Перс: «Демократия — это подлость в законе». Тоталитаризм благороден, он берет все зло на себя, и люди могут жить в добре. А демократия раздает зло людям как бесплатные презервативы. Скажите-ка мне, что страшнее — один кровожадный тигр или тысячи голодных крыс?
— Ну, не знаю… — заколебался Кокотов, чувствуя, что его завлекают в какую-то умственную ловушку.
— Не лукавьте! Конечно крысы! Тигра можно накормить, приручить, приласкать… Тысячу крыс не прокормишь и не приручишь! Они всегда хотят жрать. Помните крысу возле вашего дома?
— Помню! — вздрогнул писодей и почувствовал игольчатую боль в виске.
— Признаюсь вам как старый диссидент. Когда выходишь на бой с государством и проигрываешь, чувствуешь гордость поражения. Да, я повержен, но кем? Голиафом…
— Однако Давид…
— Бросьте, коллега, Давид обманщик. Пошел на поединок с пращой. Подло! Представьте: вас обматерили в кабаке. Вы говорите: «Пойдем выйдем, поговорим по-мужски!» Обидчик доверчиво выходит, надеясь честно набить вам морду, а вы укладываете его из помпового ружья. Неспортивно! И вообще, не очень-то доверяйте Ветхому Завету. Типичный «Краткий курс», только очень толстый…
— А Новому Завету доверять можно? — усмехнулся автор «Преданных объятий».
— В вашем положении лучше доверять. Кстати, неужели вы ничего не чувствовали, никаких симптомов: ну, боль, головокружение… Все-таки третья стадия.
— Мне говорили: вторая… — похолодел Андрей Львович.
— Да?! Значит, я перепутал…
— Что же делать?
— Прикончить Ибрагимбыкова. Знаете, после предательства Дадакина я подумал, что этого гада проще убить. Так сказать, асимметричный ответ злу. Нет человека — нет проблемы. Но у меня еще оставались надежды на суд. Как же я был глуп! Мы живем в обществе, где несправедливость стала цементом, скрепляющим все это зловонное сооружение. И теперь, после гибели Ласунской, только кровь Ибрагимбыкова утешит меня!
— И как же вы его собираетесь убить? — спросил Андрей Львович, удивляясь, что всерьез обсуждает с игроводом весь этот бред.
— Когда он приедет, я хочу подойти к нему вплотную и… — Жарынин схватил трость, прислоненную к креслу, и молниеносно обнажил клинок. — В сердце! Давайте выпьем, и обязательно закусите салом! Божественное! Осталось от пана Розенблюменко.
— Но вас же посадят! Дадут лет двадцать. Не меньше!
— Нет, мой пугливый друг. Я консультировался с юристом. Мы живем в стране торжествующего зла, которое возможно лишь при добром уголовном кодексе. У нас нежнейший уголовный кодекс, его, наверное, долгими тюремными ночами писали рецидивисты-интеллектуалы. Двадцать лет вам дадут, если вы бросите гранату в детский садик. И то не факт. Скажете, что в детстве вас растлевала воспитательница, — могут оправдать. А у меня смягчающие обстоятельства: я защищал стариков от произвола. Я был в состоянии аффекта под впечатлением смерти Ласунской. Наконец, у меня есть справка.