- Вон тут мы видели с тобой зимородков. Помнишь, Хьюберт?
Хьюберт остановил машину. Они смотрели на тихую безлюдную реку, у которой так привольно живется веселым птицам. Брызги меркнущего света, пробиваясь сквозь ветви ив, падали на южный берег. Темза кажется здесь самой мирной, самой покорной прихотям человека рекой на свете и в то же время, спокойно, но безостановочно струясь по светлым полям мимо деревьев, склонившихся к ее невозмутимо чистым водам, живет своей жизнью, обособленной и прекрасной.
- Три тысячи лет назад, - внезапно сказал Хьюберт, - эта древняя река текла по непроходимой чаще и была таким же хаотическим потоком, какие я видел в джунглях.
Он повел машину дальше. Теперь солнце светило им в спину, и казалось, что они въезжают в какой-то неестественный, нарочно нарисованный для них простор.
Так они ехали до тех пор, пока в небе не угас пожар заката и одинокие вечерние птицы не взмыли над потемневшими сжатыми полями.
У ворот Кондафорда Динни вылезла и, напевая сквозь зубы: "Она была пастушкой, ах, какой прекрасной!" - посмотрела брату в лицо. Но он возился с машиной и не уловил связи между словами и взглядом.
XII
Характер человека, относящегося к молчаливой разновидности молодых англичан, трудно поддается определению. Если же человек относится к их разговорчивой разновидности, сделать это довольно просто. Его манеры и привычки бросаются в глаза, хотя отнюдь не показательны для национального типа. Шумный, склонный все критиковать и все высмеивать, знающий все на свете и признающий только себе подобных, он напоминает ту радужную пленку на поверхности болота, под которой залегает торф. Он неизменно блистает умением говорить и ничего не сказать; те же, чья жизнь посвящена практическому применению заложенной в них энергии, не становятся менее энергичными оттого, что их никто не слышит. Непрестанно декларируемые чувства перестают быть чувствами, а чувствам, которые никогда не заявляют о себе, молчаливость придает особую глубину. Хьюберт не казался энергичным, но не был и флегматичным. У него отсутствовали даже внешние приметы молчаливой разновидности англичанина. Воспитанный, восприимчивый и неглупый, он судил о людях и событиях трезво и с такой меткостью, которая поразила бы его разговорчивых соотечественников, если бы он не так упорно избегал высказывать свои суждения вслух. К тому же до последнего времени у него не было для этого ни досуга, ни удобного случая. Однако, встретив его в курительной, или за обеденным столом, или в любом другом месте, где можно блеснуть красноречием, вы сразу же догадывались, что ни досуг, ни удобный случай не сделают его разговорчивым. Он рано ушел на войну, стал профессиональным военным и не испытал воздействия университета и Лондона, которое так расширяет горизонт. Восемь лет в Месопотамии, Египте, Индии, год болезни и экспедиция Халлорсена придали ему замкнутый, настороженный и несколько желчный вид. Он был наделен темпераментом, который снедает человека, если тот обречен на праздность. Он еще кое-как выносил ее, когда мог разъезжать верхом и бродить с ружьем и собакой, но без этих вспомогательных, отвлекающих средств просто погибал.
Дня через три после возвращения в Кондафорд он вышел на террасу к Динни с номером "Тайме" в руках:
- На, взгляни.
Динни прочла:
"Сэр,
Льщу себя надеждой, что вы простите мою назойливость. Мне стало известно, что некоторые места из моей книги "Боливия к ее тайны", опубликованной в июле прошлого года, доставили прискорбные неприятности моему помощнику капитану Хьюберту Черрелу, кавалеру ордена "За боевые заслуги", который во время нашей экспедиции ведал транспортом. Перечитав эти места, я пришел к выводу, что, обескураженный частичной неудачей экспедиции и крайне утомленный, я подверг поведение капитана Черрела незаслуженной критике. Хочу еще до выхода второго, исправленного издания книги, которое, надеюсь, не замедлит появиться, воспользоваться возможностью публично, через вашу широко известную газету взять обратно выдвинутые мной обвинения. Считаю приятным долгом принести капитану Черрелу, как человеку и представителю британской армии, мои искренние извинения по поводу тех огорчений, которые я ему причинил и о которых сожалею.
Ваш покорный слуга
Эдуард Халлорсен, профессор.
Отель "Пьемонт".
Лондон.
- Очень мило! - объявила Динни, незаметно вздрогнув.
- Халлорсен в Лондоне! Какого черта он все это затеял ни с того ни с сего?
Динни обрывала пожелтевшие лепестки африканской лилии. Только теперь ей стало понятно, насколько опасно устраивать чужие дела.
- Все это очень похоже на раскаяние, мой дорогой.
- Что? Этот тип раскаялся? Ну нет! За этим что-то стоит.
- Да. Стою я.
- Ты?
Динни скрыла испуг улыбкой.
- Я встретила Халлорсена у Дианы в Лондоне. В Липпингхолле он тоже был. Словом, я... м-м... взялась за него.
Желтоватое лицо Хьюберта побагровело.
- Ты его просила... клянчила...
- Что ты! Нет!
- Тогда как же?
- Похоже, что он увлекся мной. Странно, конечно, но что я могла поделать?
- Он это сделал, чтобы завоевать твое расположение?
- Я вижу, ты взял тон мужчины и старшего брата.
- Динни!
Теперь, скрывая злость под улыбкой, вспыхнула и Динни:
- Я его не поощряла. Вылила на него немало холодной воды, хотя не могла отучить от этого крайне неблагоразумного увлечения. Но если хочешь знать, Хьюберт, в нем много порядочности.
- То, что ты это находишь, - в порядке вещей, - холодно заметил Хьюберт. Лицо его снова приобрело желтоватый и даже какой-то пепельный оттенок.
Динни порывисто схватила брата за рукав:
- Не глупи, милый! Не все ли равно, какие у него мотивы - пусть даже дурные. Он же принес публичное извинение. Что в этом плохого?
- То, что в этом замешана моя сестра. Я выгляжу во всей этой истории, как... - Хьюберт стиснул голову руками. - Я взят в клещи. Каждый может щелкнуть меня по лбу, а я бессилен.
К Динни вернулось ее хладнокровие.
- Ты напрасно боишься, что я тебя скомпрометирую. Письмо - очень отрадная новость: оно делает всю эту историю совершенно беспочвенной. Кто посмеет раскрыть рот после такого извинения?
Но Хьюберт, не взяв назад газету, уже вернулся в дом.
Динни в общем была свободна от мелкого самолюбия. Чувство юмора спасало ее от переоценки собственных заслуг. Они понимала, что была обязана предвидеть и предотвратить то, что случилось, но как - не знала и сейчас.
Негодование Хьюберта было вполне естественным. Будь извинения Халлорсена подсказаны ему внутренним убеждением, они бы утешили молодого человека, но, продиктованные лишь желанием угодить его сестре, вызвали еще большую озлобленность. Хьюберт так ясно дал понять, насколько ему противно, что Халлорсен увлечен ею! И все-таки налицо было письмо - открытое и прямое признание несправедливости выдвинутых обвинений. Оно все меняло. Динни немедленно углубилась в размышления о том, какую пользу можно из него извлечь. Стоит ли послать его лорду Саксендену? Стоит, раз уже дело зашло так далеко. И Динни пошла писать сопроводительную записку.
"Кондафорд, 21 сентября.
Дорогой лорд Саксенден,
Я отваживаюсь послать Вам вырезку из сегодняшнего номера "Тайме", так как верю, что она в какой-то степени может оправдать мою дерзость в тот вечер. Я действительно не имела никакого права мучить Вас после столь утомительного дня чтением отрывков из дневника моего брата. Это было непростительно, и я не удивляюсь, что Вам пришлось искать спасения. Однако прилагаемая вырезка подтвердит, что мой брат пострадал несправедливо, и я надеюсь, что Вы простите меня.
Искренне ваша Элизабет Черрел".
Заклеив конверт, она справилась о лорде Саксендене во "Всеобщем биографическом словаре" и адресовала письмо, надписав на нем "Лично", в лондонскую резиденцию пэра.
Потом отправилась искать Хьюберта и узнала, что тот взял машину и уехал в Лондон.
Хьюберт гнал вовсю. Объяснение с Динни страшно расстроило его.
Меньше чем за два часа он покрыл добрых шестьдесят миль и в час дня уже был у отеля "Пьемонт". Он не обменялся с Халлорсеном ни словом с тех пор, как простился с ним шесть месяцев назад.
Молодой человек послал свою карточку и уселся в холле, плохо представляя себе, что скажет американцу. Когда вслед за мальчиком рассыльным перед ним выросла высокая фигура профессора, холод сковал все тело Хьюберта.
- Капитан Черрел! - воскликнул Халлорсен и протянул руку.
Отвращение к сценам возобладало в Хьюберте над первым естественным порывом. Он принял руку, но не ответил американцу даже легким пожатием пальцев.
- Из "Тайме" я узнал, что вы здесь. Нельзя ли нам куда-нибудь отойти?
Нужно поговорить.
Халлорсен отвел Хьюберта в нишу.
- Принесите коктейли, - бросил он официанту.
- Благодарю, я не хочу. Закурить разрешите?
- Надеюсь, это будет трубка мира, капитан?
- Не знаю. Извинения, которые сделаны не по убеждению, для меня ничто.
- Кто сказал, что они сделаны не по убеждению?
- Моя сестра.
- Ваша сестра, капитан Черрел, - редкостный человек и очаровательная юная леди. Я не хотел бы ей противоречить.
- Не возражаете, если я буду говорить откровенно?
- Конечно, нет!
- Тогда я скажу, что предпочел бы вовсе не получать извинений, чем знать, что обязан ими симпатии, которую вы питаете к одному из членов моей семьи.
- Видите ли, - помолчав, произнес Халлорсен, - я не могу снова написать в "Тайме" и заявить, что ошибался, когда приносил эти извинения. Надо думать, они этого не допустят. Я был очень раздражен, когда писал книгу. Я сказал об этом вашей сестре и это же повторяю вам. Я утратил тогда всякое чувство жалости и теперь раскаиваюсь в этом.
- Мне нужна не жалость, а справедливость. Подвел я вас или не подвел?
- Бесспорно одно: ваше неумение справиться с этой шайкой окончательно обрекло меня на провал.