Конец конца Земли — страница 32 из 35

ИМПЕРАТОРСКИЙ ПИНГВИН? Увеличенная телескопом фигура была зыбкой и размытой, большую часть птичьего тела закрывал маленький айсберг, и то ли он, то ли наше судно медленно перемещалось. Прежде чем я смог вглядеться как следует, айсберг заслонил птицу полностью.

Что делать? Императорский пингвин – возможно, самая крупная птица на Земле. Ростом в четыре фута, эти герои знаменитого документального фильма «Марш пингвинов» высиживают яйца антарктической зимой за сто миль от морского берега. Самцы жмутся там друг к другу ради тепла, самки то пешим ходом, то скользя на животе движутся к открытой воде за пропитанием, и все они до единого – такие же герои, как Шеклтон. В любом случае до птицы, которую я приметил, было полмили, если не больше, и я сознавал, что и так прослыл трудным пассажиром, что я уже причастен к одной длительной задержке всей группы. Я помнил, кроме того, о своей грустной истории неверных идентификаций птиц. Какова вероятность того, что, нацелив телескоп на случайно выбранный участок льда, человек мгновенно замечает особь самого желанного в этой поездке вида? У меня не было ощущения, что я лишь вообразил себе эту отметину и этот желтоватый отлив. Но иногда орнитолог-любитель принимает желаемое за действительное.

Пережив момент экзистенциального выбора, понимая, что решается моя судьба, я кинулся на мостик и увидел самого симпатичного из штатных натуралистов – он спешил туда, где Даг уже начал свою операцию. Я схватил натуралиста за рукав и сказал, что, по-моему, только что увидел императорского пингвина.

– Императорского? Вы уверены?

– На девяносто процентов.

– Мы проверим, – сказал он, высвобождая рукав.

Мне не показалось, что он принял мои слова всерьез, и я побежал к каюте Криса и Ады, забарабанил в дверь и сообщил им новость. Они поверили – благослови их, Боже. Они сняли спасательные жилеты и поднялись со мной на смотровую палубу. Но, увы, я не мог теперь найти место, где был пингвин; вокруг было так много маленьких айсбергов. Я опять спустился на мостик, и там другая сотрудница, голландка, проявила больше энтузиазма: «Императорский пингвин! Это ключевой для нас вид, надо немедленно сказать капитану».

Капитан Грасер – худощавый жизнерадостный немец, он, судя по всему, старше, чем выглядит. Он хотел знать, где в точности я увидел птицу. Я показал на самое вероятное место, и он, связавшись по рации с Дагом, сказал ему, что нам надо переместить судно. Мне слышно было по голосу в рации, до чего раздражен Даг. Операция уже шла! Но капитан велел ему ее приостановить.

Судно начало двигаться, и я, думая о том, как взбешен будет Даг, если я окажусь неправ насчет птицы, снова обнаружил маленький айсберг. Крис, Ада и я стояли у борта и смотрели туда в бинокли. Но за айсбергом теперь ничего не было – по крайней мере мы ничего не видели до той поры, пока «Орион» не остановился и не развернулся. В рациях трещали нетерпеливые голоса. После того как капитан вдвинул судно в лед, Крис углядел многообещающую птицу. Пингвин быстро нырнул в воду, но затем Аде показалось, что она видит, как он всплыл и выбрался на лед. Крис навел на него телескоп, долго смотрел, а потом повернулся ко мне с серьезной миной. «Подтверждаю», – сказал он.

Мы дали друг другу «пять». Я позвал капитана Грасера, тот бросил взгляд в телескоп и издал радостный возглас. «Йа, йа, – проговорил он. – Императорский пингвин! Императорский пингвин! Как я и надеялся!» Он сказал, что поверил моему сообщению, потому что в предыдущей поездке видел примерно там же одиночного императорского пингвина. С новыми возгласами он сплясал перед нами джигу, настоящую джигу, а затем поспешил к шлюпкам, чтобы взглянуть поближе.

Императорский, которого он видел в прошлый раз, проявлял исключительное дружелюбие или любопытство, и, по всей вероятности, я обнаружил ту же самую птицу: как только капитан к нему приблизился, он шлепнулся на брюхо и рьяно заскользил навстречу. Даг объявил по внутренней связи, что капитан сделал волнующее открытие и план меняется. Те, кто уже шел по льду, повернули к птице, все прочие, включая меня, погрузились в шлюпки. К тому времени, как я оказался на месте событий, три десятка фотографов в оранжевых куртках, стоя или опустившись на одно колено, целились объективами в очень высокого и очень красивого пингвина, стоявшего очень близко.

Я уже дал себе молчаливый отчуждающий зарок, что не сделаю в этом плавании ни единого снимка. Тут, так или иначе, была картина просто неизгладимая, никакой фотоаппарат не запечатлел бы ее прочнее: императорский пингвин давал пресс-конференцию. Пингвины Адели, которые приблизились к нему сзади, являли собой вспомогательный персонал, сам же Император взирал на корреспондентский корпус со спокойным достоинством. Через некоторое время неторопливо потянулся. Демонстрируя великолепную гибкость и способность держать равновесие, но при этом нисколько не напоказ, он, стоя на одной ноге совершенно прямо, другой почесал у себя за ухом. А затем, словно чтобы подчеркнуть, как ему с нами хорошо и уютно, он уснул.

На следующий вечер, когда подводились итоги очередного дня, капитан Грасер тепло поблагодарил нас, любителей птиц. В столовой он выделил для нас специальный стол с бесплатным вином. Карточка на столе гласила: КОРОЛЬ-ИМПЕРАТОР. Официанты «Ориона», большей частью филиппинцы, обычно обращались к Тому «сэр Том», а ко мне «сэр Джон», из-за чего я чувствовал себя этаким Джоном Фальстафом. Но в тот вечер я и вправду ощущал себя Королем-Императором. Весь день перед этим пассажиры, включая тех, с которыми я еще не был знаком, останавливали меня в коридорах одобрительными возгласами, благодарили за пингвина. Я получил наконец представление о том, каково быть спортсменом-старшеклассником и прийти в школу назавтра после решающего тачдауна в главном матче сезона. Сорок лет, оказываясь в больших группах людей, я приноравливался к ощущению себя как источника трудностей. Стать, пусть всего на один день, героем дня было для меня совершенно новым, дезориентирующим переживанием. Я задался вопросом: не упускал ли я, всю жизнь отказываясь быть компанейским парнем, что-то человечески-сущностное?



Мой дядя, ветеран ВВС, ныне похороненный вместе с другими ветеранами на Арлингтонском кладбище, всю жизнь был компанейским парнем. Уолт неизменно хранил горячую верность своему родному городу – Чизему в железодобывающем районе Миннесоты, где он рос в не слишком богатой семье. Он играл в хоккей за свой колледж, во Вторую мировую пилотировал бомбардировщик – тридцать пять боевых вылетов в Северной Африке и Южной Азии. Пианист-самоучка, он мог сыграть любую ходячую мелодию по слуху; его гольфовый свинг был сплошная эклектика. Он написал две тетрадки воспоминаний о многих прекрасных людях, с которыми дружил. Он был демократ либерального толка – но женился на непоколебимой республиканке. Он мог завязать живой разговор почти с кем угодно, и я хорошо себе представляю, какие мысли могли мелькать в голове у мамы, стоило ей представить себе ничем не стесненную радость жизни, которую она испытывала бы с таким славным, простым малым, как Уолт, а не с моим отцом.

В один из вечеров, когда мы сидели за коктейлями в ресторане при его жилом комплексе в Южной Флориде, Уолт от разговора о себе и моей маме перешел к истории о себе, Фран и Гейл. После войны и последующих лет на различных заморских базах, где они с Фран жили обычной жизнью офицера и его жены, общаясь с себе подобными, он понял, что женитьба на ней была ошибкой. Дело было не только в том, что родители ее избаловали; она была неуемна в своем стремлении подняться выше по социальной лестнице, она настолько же ненавидела и отвергала свое происхождение из миннесотской глубинки, насколько он любил и ценил свою родину; она была невыносима. «Я вел себя как слабак, – сказал он. – Надо было от нее уйти, но я вел себя как слабак».

Их единственный ребенок родился, когда Фран было изрядно за тридцать, и она быстро сделалась так зациклена на Гейл и так мало расположена к сексу с Уолтом, что его потянуло искать утешения на стороне. «Были другие женщины, – признался он мне. – Я заводил романы. Но всегда давал ясно понять, что я семейный человек и не брошу Фран. По воскресеньям мы с дружками затаривались спиртным и ехали в Балтимор смотреть „Колтс“ с Джонни Юнайтесом[26]». Дома Фран все мелочней опекала Гейл: зорко следила за ее внешностью, контролировала ее школьные дела, ее художественные занятия. Кроме Гейл, Фран, казалось, ни говорить, ни думать ни о чем не могла. Четыре года в колледже принесли некоторое облегчение, но когда Гейл вернулась на восток страны и начала работать в Уильямсберге, Фран принялась вмешиваться в жизнь дочери с удвоенной силой.

Уолт видел, что дела идут скверно: Фран доводила Гейл до белого каления, но девушка не знала, как избавиться от опеки. К началу августа 1976 года он дошел до такого отчаяния, что сделал то единственное, что мог сделать. Он поставил Фран в известность, что возвращается в Миннесоту, в свой любимый Чизем, что не будет больше с ней жить, что не может оставаться в этом браке, – разве только она обуздает свою одержимость дочерью. После этого собрал чемодан и отправился в Миннесоту. Там, в Чиземе, он находился десять дней спустя, когда Гейл ночью в ненастье поехала через Западную Виргинию. Гейл, сказал он мне, знала, что он ушел от ее матери. Он сам ей об этом сообщил.

На этом Уолт окончил свой рассказ, и мы заговорили о другом – о его желании найти себе подругу среди обитательниц жилого комплекса, о том, что он не испытывает сейчас, когда моя мама умерла, а Фран в интернате, угрызений совести из-за этого желания, о его сомнении, что здешние шикарные вдовы найдут его, простецкого парня, привлекательным. Но у меня не шло из головы, что он опустил очевидный эпилог этой истории: после несчастного случая в Западной Виргинии, который навеки оказался соединен с его бегством в Миннесоту, после того как Фран потеряла ту единственную из всех людей на свете, кто что-то для нее значил, и навсегда попала в капкан своей жесткой, ломкой посмертной мономании, оказалась заперта в мире боли, у него не было иного выбора, как вернуться к ней и посвятить себя впредь заботе о ней.