Смерть была не моей, она предназначалась Арнису. Папа принес ее мне, пусть и не сознавая, что делает. Немыслимое совпадение стало справедливым благодаря своей немыслимости.
Медленно, как во сне, я пошел к двери. Мягкий ворс ковра… холодок деревянных ступеней…
Я толкнул дверь папиной спальни. И вошел в комнату, где мирно спал усталый антибиотик.
Садясь в кресло у папиного изголовья, я еще не знал, что буду делать. Будить отца; дремать, опустив голову на холодный браслет; или посижу минуту и уйду в лес, подальше от дома. Разницы в этих поступках не было.
Но папа проснулся.
Легко соскочив с кровати, он неуловимым движением включил свет. Чуть-чуть расслабился, увидев меня, и тут же напрягся снова. Вопросительно качнул головой.
– Папка, этот браслет – мина с часовым механизмом, – почти спокойно сказал я. – Объяснять долго, я не буду. Но это точно. Он взорвется через сутки после смерти своего первого владельца… примерно. Ты не помнишь, когда вы его убили?
Я никогда не видел, чтобы папа так сильно бледнел. Через мгновение он уже стоял рядом – и сдирал браслет с моей руки.
Я взвыл. Мне было очень больно и немного обидно, что мой умный папа делает такую глупую вещь.
– Папа, его не снимешь. Он же на мальчишку рассчитан… Пап, ты не помнишь, у него не было родинки на левой щеке?
Папа взглянул на часы. И подошел к видеофону. Я решил, что он собирается куда-то звонить, но ошибся. Ударом руки папа пробил деревянную облицовочную панель слева от экрана. И вытащил из маленького углубления пистолет с длинным, зеркально поблескивающим, топорщащимся теплоотводами стволом.
Вот теперь мне стало страшно. Десантник, хранящий дома исправное оружие, подлежал увольнению из Десантного Корпуса и крупному штрафу. Если же оружие использовалось – тюремному заключению.
– Пап… – прошептал я, глядя на пистолет. – Папа…
Папа подхватил меня, перекинул через плечо. И побежал к двери. Он ничего не говорил – наверное, уже не было времени. Потом мы бежали через сад.
Потом папа запрыгнул в кабину флаера и начал набирать на пульте программу экстренного взлета. Меня он швырнул на заднее сиденье, через секунду бросил туда же пистолет и аптечку.
– Введи себе двойную дозу обезболивающего, – приказал он.
Несмотря на страх, я едва не рассмеялся. Обезболивающее перед взрывом плазменного заряда? Все равно что веером обороняться от носорога.
Но я все же достал две крошечные ярко-алые ампулы. Раздавил в кулаке, сжал пальцы, чувствуя, как лекарство морозным холодком всосалось в кожу. Голова слегка закружилась.
А папа управлял флаером, ведя его на предельной скорости. За прозрачным колпаком кабины выл рассекаемый воздух. Неужели он думает, что нам где-то помогут? Успеют помочь?
Флаер затормозил. Завис в воздухе. Визг форсированных двигателей перешел в мягкий гул. Мы парили в ночном небе, два человека в крохотной скорлупке из металла и пластика.
– Мы над озером, – сказал папа и непонятно пояснил: – Над лесом нельзя, уйма зверья погибнет. Звери-то ни в чем не виноваты.
Он что-то нажимал на пульте, набирая незнакомые мне команды. Недовольно пискнул блок безопасности, и колпак кабины медленно откинулся. На километровой высоте!
Нас гладил прохладный ночной ветерок. Слегка пахло водой. И озоном, проклятым озоном – не от браслета, конечно, от работающих двигателей.
Папа перебрался на заднее сиденье. Флаер слегка качнулся, и я увидел внизу тускло мерцающую водную гладь.
– Руку, – скомандовал папа. И я послушно положил руку на бортик кабины. Папа сел рядом, всем телом прижимая меня к спинке сиденья. Взял за руку – мои пальцы утонули в папиной ладони. Она была очень холодной. И твердой, как ткань защитного комбинезона. – Не бойся, – сказал папа. – И лучше не смотри. Отвернись.
Мне перехватило дыхание. Тело ослабло. Я понял, что не смогу сейчас пошевелиться. Даже отвернуться не смогу.
Папа взял пистолет. Еще секунду я чувствовал его пальцы. А потом в темноте сверкнул ослепительный белый луч.
Никогда раньше я не знал настоящей боли. Вся боль, которую я раньше испытывал, была лишь подготовкой к этой – единственной, подлинной, невыносимой. Той, которую никогда не должен узнать человек.
Папа ударил меня по лицу, загоняя крик обратно в легкие. Заорал срывающимся голосом:
– Терпи! Сохраняй силы! Терпи!
Я даже не мог закрыть глаза, боль заставила веки раскрыться, а тело выгнуться в мучительной судороге. Я видел свою кисть в папиной руке. И нелепый, жалкий обрубок на месте своего запястья. И серебристый браслет, падающий вниз, в озеро, с этого обрубка.
Прошло секунд пять, не больше. Кабина начала закрываться, а папа нажал на пульте клавишу «03» – срочный полет к ближайшему медицинскому центру. И тут внизу вспыхнуло – пронзительным, жарким, оранжевым светом. Еще через мгновение флаер тряхнуло. И я заметил, как опадает на красно-оранжевом зеркале озера многометровый, сотканный из пара и брызг фонтан.
Папа был прав, как всегда. Над лесом такого делать не стоило – белкам пришлось бы туго. А звери ведь ни в чем не виноваты.
Говорят, что чем сильнее люди любят животных, тем больше они любят людей. Наверно, это до какого-то предела. А дальше все наоборот…
Я пришел в себя на операционном столе. Я лежал раздетый, с присосками датчиков по всему телу. К столу подходили все новые и новые люди. Папа стоял среди них, в белом медицинском халате, и что-то вполголоса говорил. Разговаривали и врачи, склонившиеся над моей рукой:
– Удивительно, как резак оставил такую ровную рану. Крови почти нет, как после лазерного луча…
– Ерунда, откуда на Земле боевой лазер?
Кто-то заметил, что я открыл глаза. Нагнулся к самому лицу, успокоительно произнес:
– Не бойся, дружок, с рукой все будет в порядке. Мы ее вернем на место. Только впредь поосторожнее с инструментами…
И добавил, отвернувшись в сторону:
– Сестра! Кубик анальгетика… и антибиотик. Лучше октамицин, полмиллиона единиц.
Я засмеялся. Боль не стала меньше, она по-прежнему жевала руку раскаленными тупыми клыками. Но я смеялся, уворачиваясь от маски с дурманящим наркозным запахом. И все шептал, шептал, шептал:
– Антибиотик… антибиотик… антибиотик…
Вкус свободы
Перрон был пуст.
Я постоял немного на цветном бетоне, глядя на вагончик монора. Медленно сошлись прозрачные створки двери, вагон качнулся, приподнялся над рельсом и ровно пошел вперед. Пустой вагон, уходящий с пустого вокзала.
А чего я еще, собственно говоря, жду? Ночь. Нормальные люди давным-давно спят.
Я двинулся по перрону, стараясь наступать лишь на оранжевые пятна. Цветной бетон вошел в моду лет пять назад, и у мальчишек сразу появилась игра – ходить по нему, наступая лишь на один цвет. Достаточно сложно, между прочим. Приходится то семенить, то прыгать, то идти на цыпочках, опираясь на крошечные пятнышки выбранного цвета.
Сейчас оранжевая дорожка вела меня вдоль длинной шеренги торговых автоматов. Чувствуя мое приближение, они включали рекламу, и я шел сквозь строй довольных, веселых, пьющих колу, жующих горячие бутерброды, моющих волосы шампунем от перхоти, слушающих исключительно «Трек», курящих безникотиновые сигареты людей. Я даже посмотрел, не удастся ли пройти к автоматам и взять баночку колы. Но оранжевых пятен между мной и колой не было. Я двинулся дальше – вдоль жизнерадостно клацающей дверями стены вокзальчика, мимо информ-терминалов, телефонов, мимо пологих спусков с перрона, ведущих к городку. Судя по надписи над вокзалом, почему-то несветящейся, незаметной, город назывался Веллесберг. Я в общем-то ехал в городок китайских переселенцев И Пин, но за пять часов монор надоел мне до отказа.
Оранжевые пятна перешли в оранжевые брызги, а затем – в редкие островки оранжевого цвета. Но пути с перрона все не было. Я шел и шел вдоль тускло-серого рельса, увлекшись игрой так, что не заметил – на перроне я не один.
– По оранжевым вниз не сойдешь, – послышалось из-за спины.
Я обернулся. В стене вокзала была глубокая ниша с широкой скамейкой. На ней и сидел говоривший – мальчишка моего возраста, судя по голосу. Впрочем, взрослого я почувствовал бы по запаху, еще только выходя из вагона. Взрослые пахнут сильно в отличие от детей.
– Уверен? – поинтересовался я.
– Абсолютно.
По-русски он говорил совсем чисто. Ничего удивительного, здесь много наших летом отдыхает.
Пожав плечами, я сказал:
– Меняю цвет на красный.
Это уже как бы не совсем чистая победа – поменять цвет. Но на соседний по спектру – можно. Я шагнул на алую кляксу.
– По красным не выйдешь, – словно бы с удовольствием сказал мальчишка. – Ни один цвет не дает выхода. Если честно играешь – не выйти. Это специально, чтобы дети не играли возле путей. Так-то, дружок…
Я разозлился. Называть меня дружком или сравнивать с детьми никто не имел права. Тут дело не в биовозрасте. Тем более что нахал никак не мог быть старше меня.
С места, отчаянно оттолкнувшись, я прыгнул по направлению к скамейке. Перед ней была полоска красного бетона, и… К сожалению, я не Гвидо Мачесте, непревзойденный чемпион по прыжкам без разбега. Растянувшись перед нишей, я ткнулся лицом в бетон, а макушкой – в босые ноги обидчика.
– Не допрыгнул, – насмешливо прокомментировал он мои действия. – Ни один цвет не дает выхода, понял? Выхода нет, дружок. Выхода нет.
Я медленно поднимался, между тем знаток веллесбергского вокзала с ноткой искреннего сочувствия спросил:
– Ударился-то не сильно, а?
Но я уже не обращал внимания на интонацию и слова. И на то, что запаха вражды не было, тоже.
Видели бы меня сейчас психологи регионального Токен-центра… В носу хлюпала кровь, разбитая губа ныла, по щеке словно наждаком провели. Не говоря ни слова, я ринулся на собеседника. Несколько секунд мы просто боролись, он явно ждал драки и угадал мой рывок. Потом, вырвавшись, я саданул ему по лицу – несильно, вскользь, получил в ответ под дых, еще разок достал противника – теперь уж посильнее…