Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Или вот это: Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Нет, все это уже заболтано. Сунула книгу на место. Теперь это уже действительно отчаянная, тщетная тщетность, скука, пустота. Ах, был бы здесь Сэм! Она раскинула руки и зевнула. Пустота, пустота.
С этой мыслью она легла на тахту и уставилась в потолок. Да, все на этом свете суета сует. Супружество, мелкие радости, шуточки о детях, а через пять-шесть лет – конец. Лицо постареет, появятся морщины, и больше не будет даже вот этого: Сэма, девушек, дневниковых записей. Все пустое, меланхолически говорила она себе снова и снова. Какое-то неопределенное состояние: ни печали, ни радости. Подумала о Сэме: он сейчас, наверное, болтает с Иржиной в поместье, потом поедет с ней в «Репру»; Иржинка нервозная, мрачная, толстая; Сэм найдет ее глазами, подойдет к ней и скажет как ни в чем не бывало: «Привет, Ирена», – словно пароль, на глазах злого Роберта, и… А к чему, собственно, все это? Ведь ничего серьезного не будет. Ничто ни к чему не ведет по-настоящему, все пустое, пустое, пустое, тщета, тщета, тщета, аминь.
Скрип. Дверь открылась и вошел Роберт в черных брюках и белой рубашке. Едва увидев ее на тахте, сердито закричал:
– Господи, она еще валяется!
– Ну, – ответила она.
Он остановился над ней и сразу напустился:
– Ирена, не валяйся же все время! На что это похоже! Все мне говорят, что я взял в жены лентяйку!
– Ну так, значит, взял.
Черные глаза его блеснули:
– К черту все это!
– Ты грубиян!
– Но это правда. Целыми днями валяешься, потом тебе хочется на бал, а когда я оделся – ты лежишь здесь еще в комбинашке.
– Главное, что в комбинашке, да?
– Хорошо еще, что не голая.
– Робочка… – нежно начала она.
– Что?
– Дай мне сигарету.
– К черту сигарету! Сначала ты встанешь и оденешься!
– Знаешь, мне подумалось… – так же ласково протянула она и остановилась.
– Что тебе подумалось?
– Мне подумалось, – сказала она тоном маленькой девочки, – что мы могли бы не спешить с этим балом… Выкурим по сигаретке, потом отправимся.
– Никаких сигареток! – резко возразил он. – Раз решили ехать, так едем, и сейчас же! Ведь бал – твой каприз. Ты его придумала, чтобы встретиться с этим пейсатым.
– Робочка, не ругайся!
– Этот парень пьет из меня кровь. И вообще, я твой муж и запрещаю тебе с ним связываться.
– А мне до фигушки твои запреты.
– Посмотрим!
– Посмотрим!
Она знала, что он охотно перешел бы от слов к делу, если б это было в его силах, но он сам понимает, что это не так просто. Он ревнует ее, как собака, к Самуэлю. А Самуэль еще сильнее ревнует ее к нему. Так забавно! Иногда. С другой стороны, частенько доставляет массу хлопот, потому что Сэм… Ах, Сэмми, приятный милый, мальчик! Но она твердо решила, что мужчина у нее будет лишь один, и не собирается отступать.
Роберт сел рядом на тахту и молчал, сердито глядя на нее. Злой Роберт! Однажды он схватит Самуэля за грудки и выбросит одним пинком, да так, что из смокинга Сэма от «Книжете» пыль посыплется. Потом Роберт прилег на живот рядом с ней и просительно произнес:
– Дорогая, ты по-прежнему любишь меня больше всех?
– Ну да.
– И у тебя с Самуэлем ничего не было?
Она покачала головой. Он взял ее за плечи и начал тихо говорить:
– Миленькая, я тебя очень люблю, твои губки, твои глазки, твои волосы, твои грудки, твой животик и пупочек, и попку, и ножки, и все-все-все – и твою душу.
– Да, – ответила она.
– Золотко мое! – Он поцеловал ее. Когда поцелуй затянулся, она стала выкручиваться и мычать. Он ее не отпускал. Она вырвалась и быстро завертела головой.
– Не-е-ет! – протянула она, словно капризная малышка, когда ее упрашивают.
– Ты меня любишь?
– Угу.
– Миленькая, мы не пойдем никуда.
– Нет, пойдем.
– Зачем?
Она нахмурилась:
– Мы должны.
– Ничего никому мы не должны.
– Мы должны. Я обещала.
– Самуэлю, да?
– Ну.
– Этому недотепе?
– Роберт!
– Он прохвост пейсатый, католический баран!
– Роберт, я не буду с тобой, если ты будешь так говорить!
– И вообще, я его разоблачу у них на факультете. Это такой буржуй-реакционер, что просто тошнит от него.
– Попробуй только.
– Сделаю!
– Попробуй!
Начали бить часы. Когда отстучали, она спросила:
– Сколько это было?
– Восемь.
– Роби, мы должны идти. Я обещала ему, что буду в половине девятого.
Он поднялся и воскликнул:
– Ужас! Раскланиваться с любовником собственной жены!
Она встала и сказала:
– Иди одевайся, дорогой.
– Иду. – Он исчез за дверью. Она открыла шкаф. Ей, собственно, не очень и хотелось идти. Пожалуй, лучше бы остаться на тахте с Робертом. Или нет, не стоит. Надо идти. Боже, какая это свистопляска. Платья в шкафу висели на плечиках старательно выровненные. Внизу белели коробки с обувью. Всюду идеальный порядок. Вещи должны быть там, где им положено. Она всегда об этом заботится. Квартира, платья и обувь отнимают почти все время. Она раб вещей, но не терпит беспорядка. Относится к ним почтительно, потому что они принадлежат ей и она не может с ними расстаться. Носит все, пока оно на ней не рассыплется. А потом сжигает. Не допускает и мысли, чтобы кто-то носил ее вещи. Это ее вещи, ее, Ирены Гиллмановой, Либень, На Гейтманце, дом семнадцать, и она одна-единственная в мире, говорит Сэм, но она и без него это знает. Ирена Гиллманова, единственная, умная и хитрая, Бобова, несчастная, любимая, ненужная. Лишь одна-единственная Ирена Гиллманова во всем мире.
Боб яростно заскреб дверь снаружи, она отворила. Он начал прыгать на нее в сумасбродном собачьем возмущении. «Фу, Боб, фу», – скомандовала она, с минутку позволив ему попрыгать. Взяла на руки, каштановые собачьи глазки радостно заблестели, потом бросила его на тахту. Боб встал на ноги, зарылся головой в подушку и, вертя задом, по-боевому зарычал. Она вернулась к гардеробу, достала бальное платье, которое висело на плечиках уже выглаженное и приготовленное, надела его через голову и расправила. Оно уже стало тесноватым. Застегнулась по самую шею и посмотрела на себя в зеркало: красивый испорченный мальчик с зелеными глазами, в черном платье из блестящей тафты, сшитом точно по форме тела, маленькая грудь, белый кружевной гимназический воротничок.
В голове пронеслись воспоминания, заблестели, как складки тех старых платьев. Впервые она надела его в тридцать шестом году, на выпускном балу, где все матери розовых, белых и бледно-голубых дочурок возмущенно оглядывались на нее, где Йозеф Мах признался ей в любви во время танца, а Антонин Швайцер – после бала, когда провожал ее домой. Вот это была эпоха! Но ее уже нет. И она уж ничего не ждет от жизни. Тогда это были почтительные, робкие юноши, они хотели только дружить, беседовать, держаться за руки и самое большее – целоваться в парке на Шлосберке, а сейчас все уже достаточно хорошо знают, о чем идет речь, поддаются этой ошибке и на то, что было прежде, ленивы.
Накрасив губы перед зеркалом, Ирена надела котиковую шубку. Роберт вошел в комнату в черном зимнем пальто, в коричневой страшно помятой шляпе на голове и с клетчатым шарфом на шее, – все это вместе называлось «товарищ Роберт».
– Ты готова, дорогая?
– Уже иду, – ответила она, глядя последний раз в зеркало. Он придержал перед нею дверь, она вышла в прихожую, слыша оттуда, как он кричит на собачку. Потом закрыл дверь и догнал ее. Боб в комнате скулил и царапал дверь. Они вышли из дому и направились к трамвайной обстановке. На зимнем небе сверкали свежие, пустые, далекие, всегда одни и те же зимние созвездия.
Из клуба он уходил с решением не появляться на балу, но, когда шагал по Пржикопах, когда из легкой мглы зимнего вечера выплывали на свет девушки в длинных платьях под короткими пальто, его пораженческое настроение совершило кульбит и он стал смотреть на все совершенно иначе. Если это катастрофа, пусть катастрофой и остается, но с завтрашнего дня. Сегодня он все еще Монти из SB А, в смокинге, все еще Монти. Why should 1care?[7] – говорил он себе в блаженной эйфории циничного, животного чувства человека-обезьяны; этим принципом – сначала вынужденно, потом по привычке или, собственно, потому, что со времен войны приходилось жить под диктатом необходимости, – он руководствовался во время всеобщей трудовой повинности во флоретском лагере в Берлине. Единственный способ пережить катастрофу – сделать из нее приключение. Лозунг к Первому мая!
Он медленно шел мимо сверкающих витрин, искал глазами доступные зрачки спешащих на бал красоток и тихонько, под ритм шагов, напевал: «Hurry, sun, down, see what tomorrow brings, – так, как напевал эти слова когда-то во Флорете, эти монументальные стихи мудрой песенки: – It may bring sunshine and it may bring rain, but hurry, sun, down, see what tomorrow brings».[8]Напевая, он старательно выискивал маленькие опорные пункты, на которых можно построить хрупкую защиту, но которые, возможно, останутся и на будущее, когда придет конец его нынешним терзаниям. Сначала письма. С юмором о своем пионерстве на селе; письма Ренате, Густаву, Павлу, Розетте, но главное – Ренате. И Ирене Гиллмановой. Но прежде всего и главным образом – Ренате. Он не знал, любит ее или нет, но знал наверняка, что она в него не влюблена. В летнем лагере SBA на Крконошах они с ней часто гуляли вместе, немного целовались, она немного позволяла трогать себя, и с тех пор время от времени случались взаимные рецидивы, но они никогда не заходили слишком далеко. Она была из Праги, из Бубенче, ее отец был какой-то шишкой в Коммерческом банке, – сейчас, возможно, поменьше, но все же – в Коммерческом банке, и она с детства знала людей, с которыми он познакомился лишь в