Конец нейлонового века — страница 36 из 65

ло вывалив черные глазки в полутьму комнаты, в другом конце которой причесывалась пани Ирена Гиллманова в одной лишь темно-голубой комбинации. Другая лампа на низком столике под зеркалом освещала ее чуть увядающую кожу и темные круги под змеиными глазами. У ног Колманика кружилась граммофонная пластинка, и глуховатый голос пел о Rue de Gaieté. «Месье, навестите меня завтра», – пел голос, и пани Гиллманова мурлыкала вместе с ним, расчесывая темно-ореховые волосы, слегка поблескивающие в золотистом свете. Она надеялась, что там сегодня будет много молоденьких девушек. «Мы будем вместе смеяться, – монотонно продолжала певица, – и вы увидите, как я умна, Франсуа же это не ценит». Там будут, конечно, Арлетка, Ганка, Ивонна и другие, незнакомые, – наверняка будут. Девушки в розовых, белых, бледно-голубых, бледно-зеленых платьях… Граммофон захрипел, и музыка умолкла. Пани Гиллманова отложила расческу и подошла к нему. Открыла, перевернула пластинку, но слушать не стала. Изящными пальцами нежно взяла Колманика и отнесла на книжную полку. Гномик глазел все так же отрешенно и удивленно. Но все же ночью он должен стоять на книжной полке – так она установила. Он занял свое место возле ветвистого кактуса и уставился в пространство комнаты. Вот теперь все в порядке.

Она вернулась к зеркалу и еще раз осмотрела себя: на хрупких белых плечах кожа смотрелась гораздо лучше, чем на лице. Лицо у нее распутное, говорит милашка Сэмми, – как у испорченного мальчика, и оно волнует его гораздо больше, чем все остальное вместе взятое. Расческу и гребень она строго параллельно положила под зеркало, и ей захотелось перечесть последнее письмо Сэма. Подошла к письменному столу и выдвинула просторный ящик. Все здесь лежало ровными стопками. Сверху дневник с аккуратными краткими записями обо всем, принадлежности для шитья, зачетная книжка, ключи и последняя связка любовных писем Сэма, перевязанная коричневой ленточкой. Взяла связку в руки. А может, не стоит? Желание перечитывать старательные метафоры Сэма внезапно пропало. Пустое все это. Их приятно взять в руки, прочитать однажды, уложить в стопку, но зачем перечитывать? Она вернула письма на место и подошла к книгам. Тщета. Пальцы начали листать захватанную Библию, лежащую отдельно в конце книжного ряда. Вот оно: Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Или вот это: Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Нет, все это уже заболтано. Сунула книгу на место. Теперь это уже действительно отчаянная, тщетная тщетность, скука, пустота. Ах, был бы здесь Сэм! Она раскинула руки и зевнула. Пустота, пустота.

С этой мыслью она легла на тахту и уставилась в потолок. Да, все на этом свете суета сует. Супружество, мелкие радости, шуточки о детях, а через пять-шесть лет – конец. Лицо постареет, появятся морщины, и больше не будет даже вот этого: Сэма, девушек, дневниковых записей. Все пустое, меланхолически говорила она себе снова и снова. Какое-то неопределенное состояние: ни печали, ни радости. Подумала о Сэме: он сейчас, наверное, болтает с Иржиной в поместье, потом поедет с ней в «Репру»; Иржинка нервозная, мрачная, толстая; Сэм найдет ее глазами, подойдет к ней и скажет как ни в чем не бывало: «Привет, Ирена», – словно пароль, на глазах злого Роберта, и… А к чему, собственно, все это? Ведь ничего серьезного не будет. Ничто ни к чему не ведет по-настоящему, все пустое, пустое, пустое, тщета, тщета, тщета, аминь.

Скрип. Дверь открылась и вошел Роберт в черных брюках и белой рубашке. Едва увидев ее на тахте, сердито закричал:

– Господи, она еще валяется!

– Ну, – ответила она.

Он остановился над ней и сразу напустился:

– Ирена, не валяйся же все время! На что это похоже! Все мне говорят, что я взял в жены лентяйку!

– Ну так, значит, взял.

Черные глаза его блеснули:

– К черту все это!

– Ты грубиян!

– Но это правда. Целыми днями валяешься, потом тебе хочется на бал, а когда я оделся – ты лежишь здесь еще в комбинашке.

– Главное, что в комбинашке, да?

– Хорошо еще, что не голая.

– Робочка… – нежно начала она.

– Что?

– Дай мне сигарету.

– К черту сигарету! Сначала ты встанешь и оденешься!

– Знаешь, мне подумалось… – так же ласково протянула она и остановилась.

– Что тебе подумалось?

– Мне подумалось, – сказала она тоном маленькой девочки, – что мы могли бы не спешить с этим балом… Выкурим по сигаретке, потом отправимся.

– Никаких сигареток! – резко возразил он. – Раз решили ехать, так едем, и сейчас же! Ведь бал – твой каприз. Ты его придумала, чтобы встретиться с этим пейсатым.

– Робочка, не ругайся!

– Этот парень пьет из меня кровь. И вообще, я твой муж и запрещаю тебе с ним связываться.

– А мне до фигушки твои запреты.

– Посмотрим!

– Посмотрим!

Она знала, что он охотно перешел бы от слов к делу, если б это было в его силах, но он сам понимает, что это не так просто. Он ревнует ее, как собака, к Самуэлю. А Самуэль еще сильнее ревнует ее к нему. Так забавно! Иногда. С другой стороны, частенько доставляет массу хлопот, потому что Сэм… Ах, Сэмми, приятный милый, мальчик! Но она твердо решила, что мужчина у нее будет лишь один, и не собирается отступать.

Роберт сел рядом на тахту и молчал, сердито глядя на нее. Злой Роберт! Однажды он схватит Самуэля за грудки и выбросит одним пинком, да так, что из смокинга Сэма от «Книжете» пыль посыплется. Потом Роберт прилег на живот рядом с ней и просительно произнес:

– Дорогая, ты по-прежнему любишь меня больше всех?

– Ну да.

– И у тебя с Самуэлем ничего не было?

Она покачала головой. Он взял ее за плечи и начал тихо говорить:

– Миленькая, я тебя очень люблю, твои губки, твои глазки, твои волосы, твои грудки, твой животик и пупочек, и попку, и ножки, и все-все-все – и твою душу.

– Да, – ответила она.

– Золотко мое! – Он поцеловал ее. Когда поцелуй затянулся, она стала выкручиваться и мычать. Он ее не отпускал. Она вырвалась и быстро завертела головой.

– Не-е-ет! – протянула она, словно капризная малышка, когда ее упрашивают.

– Ты меня любишь?

– Угу.

– Миленькая, мы не пойдем никуда.

– Нет, пойдем.

– Зачем?

Она нахмурилась:

– Мы должны.

– Ничего никому мы не должны.

– Мы должны. Я обещала.

– Самуэлю, да?

– Ну.

– Этому недотепе?

– Роберт!

– Он прохвост пейсатый, католический баран!

– Роберт, я не буду с тобой, если ты будешь так говорить!

– И вообще, я его разоблачу у них на факультете. Это такой буржуй-реакционер, что просто тошнит от него.

– Попробуй только.

– Сделаю!

– Попробуй!

Начали бить часы. Когда отстучали, она спросила:

– Сколько это было?

– Восемь.

– Роби, мы должны идти. Я обещала ему, что буду в половине девятого.

Он поднялся и воскликнул:

– Ужас! Раскланиваться с любовником собственной жены!

Она встала и сказала:

– Иди одевайся, дорогой.

– Иду. – Он исчез за дверью. Она открыла шкаф. Ей, собственно, не очень и хотелось идти. Пожалуй, лучше бы остаться на тахте с Робертом. Или нет, не стоит. Надо идти. Боже, какая это свистопляска. Платья в шкафу висели на плечиках старательно выровненные. Внизу белели коробки с обувью. Всюду идеальный порядок. Вещи должны быть там, где им положено. Она всегда об этом заботится. Квартира, платья и обувь отнимают почти все время. Она раб вещей, но не терпит беспорядка. Относится к ним почтительно, потому что они принадлежат ей и она не может с ними расстаться. Носит все, пока оно на ней не рассыплется. А потом сжигает. Не допускает и мысли, чтобы кто-то носил ее вещи. Это ее вещи, ее, Ирены Гиллмановой, Либень, На Гейтманце, дом семнадцать, и она одна-единственная в мире, говорит Сэм, но она и без него это знает. Ирена Гиллманова, единственная, умная и хитрая, Бобова, несчастная, любимая, ненужная. Лишь одна-единственная Ирена Гиллманова во всем мире.

Боб яростно заскреб дверь снаружи, она отворила. Он начал прыгать на нее в сумасбродном собачьем возмущении. «Фу, Боб, фу», – скомандовала она, с минутку позволив ему попрыгать. Взяла на руки, каштановые собачьи глазки радостно заблестели, потом бросила его на тахту. Боб встал на ноги, зарылся головой в подушку и, вертя задом, по-боевому зарычал. Она вернулась к гардеробу, достала бальное платье, которое висело на плечиках уже выглаженное и приготовленное, надела его через голову и расправила. Оно уже стало тесноватым. Застегнулась по самую шею и посмотрела на себя в зеркало: красивый испорченный мальчик с зелеными глазами, в черном платье из блестящей тафты, сшитом точно по форме тела, маленькая грудь, белый кружевной гимназический воротничок.

В голове пронеслись воспоминания, заблестели, как складки тех старых платьев. Впервые она надела его в тридцать шестом году, на выпускном балу, где все матери розовых, белых и бледно-голубых дочурок возмущенно оглядывались на нее, где Йозеф Мах признался ей в любви во время танца, а Антонин Швайцер – после бала, когда провожал ее домой. Вот это была эпоха! Но ее уже нет. И она уж ничего не ждет от жизни. Тогда это были почтительные, робкие юноши, они хотели только дружить, беседовать, держаться за руки и самое большее – целоваться в парке на Шлосберке, а сейчас все уже достаточно хорошо знают, о чем идет речь, поддаются этой ошибке и на то, что было прежде, ленивы.

Накрасив губы перед зеркалом, Ирена надела котиковую шубку. Роберт вошел в комнату в черном зимнем пальто, в коричневой страшно помятой шляпе на голове и с клетчатым шарфом на шее, – все это вместе называлось «товарищ Роберт».

– Ты готова, дорогая?

– Уже иду, – ответила она, глядя последний раз в зеркало. Он придержал перед нею дверь, она вышла в прихожую, слыша оттуда, как он кричит на собачку. Потом закрыл дверь и догнал ее. Боб в комнате скулил и царапал дверь. Они вышли из дому и направились к трамвайной обстановке. На зимнем небе сверкали свежие, пустые, далекие, всегда одни и те же зимние созвездия.