— Какого скорпиона?
— Если бы я рассказал вам эту лицейскую историю, вы сказали бы: «Только-то и всего? Но ведь это же пустяки!» К чему пытаться объяснять вам то, что знаю я, что знает также и ваша мать…
— Ясное дело! — проворчала Мари. — Я же идиотка. Разве я не знаю, каким тоном вы говорите: «Какая идиотка!» Нет, не старайтесь мне возражать…
Увы! Ей нечего было просить его об этом. Он и не думал возражать; в этом вопросе он был солидарен с нею: идиотка, которой недоступен мир его страданий, тот мир, куда она никогда не сможет за ним последовать. Но, во всяком случае, она обладает тем, чего не было у ее матери; Мари подумала, что все же хорошо в семнадцать лет сознавать, что можешь прижаться к любимому существу… Опустившись на кучу валежника, она ласково провела рукой по лбу Жоржа, по его вискам, по небритым щекам. Несомненно, он принимал ее за жадную до жизни девчонку. Он ошибался, не того хотелось бы ей. Но что же оставалось ей делать? Она отдала бы все на свете, лишь бы быть достойной соединиться с ним там, куда мать ее проникла без всяких усилий… И разве нельзя одновременно понимать мужчину и находиться в его объятиях? Может быть, ее мать… Она в ужасе покачала головой. Эта сумасшедшая?.. Сумасшедшая? Но ведь когда Жорж познакомился с нею, она не была еще сумасшедшей… Бедная Мари! Что это она вообразила?
Положив голову на плечо юноши и обвив его руками, она на некоторое время замерла в таком положении. О, блаженные минуты! Казалось, на этот раз он наконец не отвергал ее; она чувствовала его дыхание.
— Как вы думаете, — спросил он, — согласится ли она меня принять?
Девушка резко отстранилась от него. Она встала, и Жорж даже не попытался ее удержать; подойдя к открытой двери, она долго и жадно пила струи ласковой реки дождя и дыма. Наконец она обернулась:
— Хоть сейчас, — сказала она спокойным тоном.
— Нет, нет, не сейчас!
— Тогда в любой день после полудня… Я всегда бываю дома и проведу вас к ней.
— Может быть, не следует, чтобы сейчас нас видели вместе, — после некоторой паузы сказал Жорж. — Вы пешком, и поэтому вам лучше выйти первой.
Говоря с ней, он вынужден был смотреть ей в лицо. Что же прочел он на этом лице, что так испугало его? Он поспешил добавить:
— Знаете, она любила вас. Все ее мысли были заняты вами. Забота о вашем счастье ее преследовала. И даже, должен вам сказать, я существовал для нее исключительно только из-за вас. В этом я могу вам поклясться. Но ведь вы это знаете, Мари? — добавил он. — Вы верите этому?
— Странно, — смеясь, сказала Мари, — что вы чувствуете потребность меня успокаивать. Вы не находите, что это забавно?
Она помахала ему рукой; он подождал, пока над нею не сомкнулась завеса дождя, и, вернувшись к огню, вновь опустился на кучу валежника.
XII
Мари прошла в ванную, чтобы повесить свой непромокаемый плащ, с которого лило. Тереза, следившая за нею, сразу же, по едва заметным признакам, определила, что в комнату вошел враг: смертельный враг. Дом был погружен в молчание, нарушавшееся только шумом дождя. Не было слышно звонков. Бернар Дескейру уехал к матери в Аржелуз. Тереза спросила: «Ты не очень промокла, дорогая?» — но ответа не получила.
— Ты никого не встретила?
— Никого интересного… Вам пора принимать микстуру.
Стук тарелки о мрамор камина, откупориванье пузырька, позвякиванье ложечки, которой мешают в чашке, — из глубины лет эти звуки доносятся до обезумевшей от страха женщины. Так же прислушивалась она к ним когда-то в оцепенении полуденного покоя, торопясь вылить последнюю каплю яда, чтобы снова воцарился мир и безмолвная смерть завершила начатое ею дело, не нарушив тишины комнаты и всего мира.
Мари приближается к ней. В руках у нее чашка. Она помешивает ложечкой жидкость. Мари подходит к кровати; нельзя различить черт ее лица, склоненного над чашкой, так как она повернулась спиной к свету. У нее нет ничего от матери… но, когда силуэт ее вырисовывается на фоне окна, она походит на тень своей матери. Это сама Тереза приближается сейчас к Терезе.
— Нет, Мари… Нет.
Она в ужасе отталкивает чашку и умоляюще глядит на дочь. Мари вдруг догадывается, она могла бы, как часто это делала, отпить глоток лекарства, одного этого было бы достаточно, чтобы успокоить больную. Может быть, она этого и ждет? Почему же этого не сделать? Но она сурово говорит:
— Вам надо это выпить.
И так как Терезу охватывает дрожь, которая не возобновлялась у нее со времени переезда в Сен-Клер, Мари спрашивает с невинным видом:
— Это я вас так пугаю?
Дальше идти некуда. Тереза останавливается и переводит дыхание. У нее не хватило бы сил идти дальше. Достигнутый ею предел не есть предел человеческого страдания, но ее собственного, ее предел. Здесь ей предстоит отдать дань; это последний причитающийся с нее обол[4], и она его заплатит. Теперь она уже не дрожит и смотрит на Мари, она берет чашку у нее из рук и залпом выпивает ее содержимое, все так же пристально вглядываясь в смутные очертания этого лица. Мари забирает у нее чашку, как Тереза пятнадцать лет тому назад забирала ее у Бернара, и идет сполоснуть ее в ванную так же, как делала она.
Тереза откидывается на подушки. Теперь остается только ждать той минуты, когда Некто призовет ее к допросу и она скажет: «Вот твое создание, измученное бесконечной борьбой с самим собою, как ты того хотел». Слегка отвернув голову, Тереза смотрит на гипсовое распятие на стене. Осторожно, с усилием кладет она ногу на ногу, медленно раздвигает руки, разжимает ладони.
Так как Тереза достигла вершины, она начинает уже спускаться по другому склону, теперь она знает, что в чашке не было никакого яда, что Мари неповинна в преступлении. «Значит, я была сумасшедшей, если я так думала? А все остальное? Весь этот чудовищный кошмар?» Туман рассеивался, реальный мир открывался ее глазам.
— Мари!
Девушка поднялась с кресла, на котором сидела неподвижно, откинувшись назад и вытянув ноги.
— С кем виделась ты сегодня утром? Нет, не поворачивайся спиной к свету, иди так, чтобы я могла видеть твое лицо…
— Вы хотите знать, с кем я виделась? С одним человеком, который назначил мне свидание, который ждал меня в уединенном месте…
— Дитя мое, зачем ты хочешь меня напугать?
— Я не собираюсь вас пугать. Тот, кто только что разговаривал со мною в Силе, не принадлежит к числу ваших врагов. Напротив… и в скором времени он придет сюда.
— Никто в мире не любит меня.
— Нет! Кто-то, кто ждал меня на заброшенном хуторе… Видите! Мне не нужно даже называть его имени. Вы догадались.
— Ты его видела? Он тебя ждал? Ну что же! Посмотри мне в глаза. Разве у меня такой вид, будто я об этом жалею? Неужели ты забыла все, что я для тебя делала? И разве я не предсказывала тебе…
Девушка небрежно кивнула головой.
— Ты же знаешь, чего я страстно желаю?
Да, возможно… Но ей вспоминается Жорж на кухне хутора в Силе, его слезы…
— Что касается вас, я допускаю… Но он! То, чем вы являетесь для него…
— Дурочка! — говорит Тереза. — Старая женщина, выслушивающая всякие истории, делающая вид, что их понимает, всегда до некоторой степени импонирует. Ею восхищаются, даже, пожалуй, любят и огорчаются, когда видят, что она умирает. У молодых людей нет никого, с кем они могли бы говорить. В двадцать лет так трудно найти кого-нибудь, кто мог бы одновременно и выслушать и понять… Но, дорогая моя, это совсем другое… и с любовью ничего общего не имеет. Мне стыдно произносить это слово: в моих устах оно звучит просто смешно.
— Если бы вы видели его горе…
— Ну да, конечно! По-своему он ко мне привязан, в течение нескольких дней ему будет меня недоставать… А потом ты увидишь! В дальнейшем у тебя с ним будет больше чем достаточно таких историй. Ты скажешь: «Если бы бедная мама была со мной, она хотя бы немного меня от них избавила…»
Говоря это, она смеялась, и смех ее звучал молодо и естественно. Но вид ее обнаженных десен был ужасен. «Конечно, это совсем другое», — думала Мари. Чего же ей беспокоиться? Ведь как бы то ни было, Жорж первый пришел в Силе и ждал ее там, мечтая о ее ласках, в которых она ему отказала. Она по опыту знала, что после таких неудач он становится враждебным, равнодушным. А потом, как верно то, что говорила ей мать:
— В семнадцать лет ты не можешь претендовать на то, чтобы суметь все постичь в мужчине… Твое влияние будет увеличиваться год от году… Ты увидишь!
Дождь перестал. На площади платаны стряхивали с себя последние капли.
— Тебе следовало бы воспользоваться солнцем и пойти погулять в южную аллею.
— А как же вы, мама?
— Я попробую задремать. Не беспокойся обо мне… теперь ты можешь меня оставить: я больше не боюсь.
Мари обняла ее: «Значит, вы выздоровели?» Кивнув головой, Тереза улыбнулась: она прислушалась к удаляющимся шагам дочери. Наконец-то! Теперь ничто не помешает ей в полной мере насладиться только что сделанным открытием: Жорж страдал, он плакал, узнав о том, что она умирает. Нет! Необходимо отогнать эту радость! Эту чудовищную радость. О, эти сердца, они преследуют нас до порога смерти, будто нам причитается еще какой-то запоздалый остаток страсти, и обрушиваются на нас всей своей тяжестью в то время, когда мы уже стоим на краю могилы… Он придет. Мари будет тут же. Терезе надо приготовиться к этой очной ставке, чтобы ничем не выдать ни своей боли, ни своей любви.
XIII
В тот вечер, когда он пришел в первый раз, на столе горела только одна лампа. Тереза знаком показала ему, что она не в состоянии говорить. Ему бросились в глаза лежащие на простыне костлявые руки, покрытые коричневыми пятнами. Постепенно перед ним возникало то, что еще осталось от ее лица: заострившийся нос, выдающиеся кости лба и скул. Но какими живыми казались эти глаза, нестерпимо пристальный взгляд которых ему еще раз предстоит выдержать! Он остановился подле самой кровати, Тереза взяла его за руку; Мари, стоя несколько поодаль, наблюдала за ними.