А лучше поставит Мишка самоварчик, посидит на корточках у светящегося в полутьме комнаты желтыми угольями подтопка, покурит в него. Любит поспать. Любит сходить в гости, попить пивка, только лучше к пожилой родне, где меньше вероятности, что его будут поддевать и разыгрывать.
Теперь Мишка подобрел. Загар сошел с него, лицо белеет, круглеет. Походочка у него теперь плавная, неторопливая.
Частенько Мишка сидит на лавке у окна под (поставленной на маленькую полочку коробкой репродуктора-динамика. Односельчане идут мимо его дома, хрустят валенками по дороге, до блеска затертой полозьями тракторных саней, видят за переплетами слепеньких рам Мишкину голову, шею и говорят друг другу:
— Ишь, лох какой! Бока-те наел.
И так идет все до следующего марта, до первой ночной капели.
НЕДОМЕТАННЫЙ СТОГ
Вышли, как и вчера, и позавчера, как и неделю назад, с восходом. Надо было не упускать хорошую погоду. Сегодня предстояло копны растрясти, поворочать раз, сносить их и дометать стог. Полстога — оденок, как тут называют, — было заметано вчера и завершено, и прикрыто немного: на случай дождя.
Но не зря вчера к вечеру солнце чисто село, и густая роса пала, и ласточки летали высоко — не было ночью дождя, а восход начинался ровный, чистый, безветренный, и по всему виду сулил жаркий донельзя день.
Арсеня ехал верхом на мерине, взятом из сплавной конторы. Ехал без седла, и длинные его ноги свободно болтались. Мерина брали свозить копны, да и до покоса было не близко — восемь километров.
А жена его шла сзади все километры. Ехать она не могла, от тряски разламывалась голова. Арсеня мерина сдерживал, и она поспевала. А если где и прибавлял мерин шагу, она трусила мелкими шажками, временами хватаясь лошади за хвост, чтоб было полегче.
У нее летами всегда болела голова, а этим летом особенно. Медичка на лесопункте говорила, что это от сердца и что нельзя ей делать тяжелую работу. По зимам она так не работала, занималась одним своим хозяйством. По летам приходилось и огородничать и сенокосить — все на жаре. А иначе никак не выходило: мужик тоже не каторжный. Вот и сейчас в, отпуске он, а ломит с утра до вечера.
Звали ее красиво — Татьяна. В молодости ей очень подходило это имя. Да и сейчас еще не стара она была. Но с годами стали звать ее в глаза и за глаза, как и всех в этих местах, — по мужу. Звали здесь женщин в возрасте нередко по отчеству, а чаще по мужу. Если он Семен, так и ты Семениха, если Петр — Петиха. А у нее был Арсеня. Вот и она стала Арсенихой.
Сначала тропинка шла перелесками, и восходящее солнце чуть проникало сюда, а ноги путались в росной траве. Потом дважды переходили речки в овражках, прохладно звенящие и звавшие остановиться, посидеть возле них. Выходили на опушки, где щебетали птицы, где уже высыхала трава и становилось жарко. Но овода еще не было.
Их путь пролегал немного и по берегу Ветлуги. Излучина ее сверкала; словно дымились, испаряя ночную влагу, прибрежные кусты. И здесь широко открывалось небо, а в нем ястреб-тетеревятник, висящий над нескончаемой лесной далью.
Здесь на днях они видели, как сохатый переплывал на ту сторону. Таранил грудью воду, отбил со своей дороги одиноко плывущее бревно, вышел на темный от сырости песок того берега и тихо, без хруста ушел в лес.
От реки свернули в выруба. Затем дорога пошла низиной. Росла здесь таволга, по-местному, лабазник — в человеческий рост. И так шли, что только одного Арсеню над белыми шапками соцветий было видно. Да иногда выныривала Татьянина голова.
Арсеня был длинен, а меринок мал. И Татьяна мала, но кругла. Располнела она за последние годы, да полнота мешала, и одышка из-за нее мучила.
От самого поселка лесопункта до покоса редко говорили они друг другу одно-два слова. Все было переговорено дома, и каждый молчал, думал о своем. Да и не очень-то легко, путешествуя так, перекидываться словами.
Арсеня придерживал меринка, который с утра не прочь был пробежаться, и думал о сенокосе, о доме своем, о делах хозяйских.
Сенокос нынче шел удачно. Взял он отпуск тогда, когда хотелось: в сплавной работы сейчас было не так много. Погода стояла, как на заказ. Косили из тридцати процентов: два стога колхозу, третий — себе. Были у колхоза дальние лесные угодья, что обычно сдавались рабочим лесопункта и сплавной конторы на прочистку полян и просек и на косьбу. Случалось, кашивали и из десяти процентов, а теперь все же хорошо. И чтобы полностью обеспечить корову и овцу, оставалось всего-то поставить этот последний стог.
Арсеня думал о том, что надо кончать и дать отдых и себе и бабе. Она и так все задыхалась в сенокос, и голова у нее болела, и пила она воды много. Он жалел ее и тянул за троих, чтоб кончить все побыстрей. Да и сам устал. А отпуска оставалось еще с неделю: можно было сходить в деревню, к родне — приглашали уже оттуда, на праздник.
Еще раздумывал он, что починит нынче двор, что поросенка держать не будет: все равно жирное сам не любит, а жена так и не смотрит. Что если принесет корова телушку, то пустит он ее в племя, а корову сдаст к той осени на закуп.
И прикидывал уже, как у него с деньгами будет и сколько они дочке пошлют, чтоб одевалась не хуже людей и, раз в городе живет, выглядела бы совсем как городская.
Мысли у него шли деловито и неторопливо, по порядку, переключались с хозяйства на дочку, с дочки и мужа ее на сплавную контору, где Арсеня работал, на мастера и на то, как поругался с десятником, и так все текли и текли.
Думала и Татьяна. Но как-то вразброд получались у нее мысли, все какие-то куски из своей жизни вспоминала. Тянуло ее на воспоминания эти дни, сама не знала почему. А у нее, как и у Арсени, немало было на памяти…
Поглядела она в перелеске на высоченную Сосну и вспомнила, как учил ее отец дерева на стройку выбирать. Не было у отца сыновей, и горевал он. Из трех дочек старшей была Татьяна, и ее брал он с собой в лес.
Рыжий, кряжистый и маленький, он подходил к дереву, ухватисто отбивал щепу, лупил обухом по затесу и слушал, как гудит, как отвечает ему дерево. И заставлял слушать ее.
Возили деревья, рубили новый дом. Все сами: отец, мать да трое помощниц. Помогала немного и родня. А когда встал дом, и баня, и двор, и колодец вырыли — стали варить пиво.
Много пива варила Татьяна с тех пор и у чужих немало погуляла, но это лучше всех помнила. Везли чан от двоюродного брата, отец, кряхтя, колол длиннущие дрова на пожог — камни калить. Калили камни, перепаривали солод, и капала мать пивом на край чана, показывая ей, как по густоте да по тому, насколько капля падает быстро, можно определить — готово ли пиво.
А потом и пляска была, и пол пробовали каблуками на крепость, и она выпила и плясала. Услыхала тогда нечаянно, как сосед сказал отцу: «Смотри-ка, у тебя невеста выросла. Замуж скоро». А она закраснелась и убежала.
Отец помер уже при колхозах. Чуть раньте его сосед расшибся, упав со стропил. Она осталась старшей, а в соседях — парень. Там было четверо ребят и две девки.
Парень был высоченный, не больно складный и много старше ее. Шла уже молва, что жил он тайком со вдовой и еще гулял где-то. Поэтому, когда перешучивалась она с ним однажды у огорода, мать сказала ей:
— Был бы отец жив — шкуру бы за Арсеню спустил. Набалован он. И я — чуть что — спущу.
Мать характером была крепка и упряма. И зятя не любила до самой своей смерти, хотя, правду сказать, другие-то ее зятья ничем над Арсеней не выдавались.
Сто раз в памяти перевороченное вспыхнуло вдруг на одной из опушек, где солнце пригрело, — как шли они с Арсеней, женатые уже, в гости к родне, в другую деревню.
Все-таки и поцелуи были, и радостные дни, и сердце замирало, и счастье, и слезы — все. Но почему же как самое незабвенное, неизбывное врезалось это? И всегда теплей от этого на душе, словно бог весть что. А и всего-то: три километра дороги — от деревни к деревне.
Стоял конец мая. Все молодо было вокруг. Они по дороге в гору шли. По бокам дороги — пески, тут картошку садили из года в год. А на дороге все трава молодая, трава. И птица какая-то заливается вверху, и речка Овчиновка блестит под солнцем внизу и в стороне.
Она шла впереди. А за ней, как положено — муж. Была она во всем новом. А он — на голову выше ее — в рубахе из кручонки, в суконных черных брюках и хромовых сапогах. Нес на руке пиджак, а в руке кепку-восьмиклинку, только что входившую в моду. И так скромно шел, так степенно: совсем непохоже было на него.
У нее сердце разрывалось от счастья. Она бы побежала девчонкой в гору, чтобы догонял… Но навстречу шли люди, и все они серьезно здоровались, с полным уважением. Сдерживала она себя, здоровалась тоже, сгоняя с лица улыбку.
И таким пронзительно-радостным стало для нее вдруг, как всегда, это воспоминание, что она, забывшись, внезапно охрипнувшим голосом окликнула:
— Арсень! Помнишь, как с тобой в первый год на Выселок ходили?
— Чего? — откликнулся Арсеня. А когда до него дошел смысл сказанного, пробормотал:
— Ишь… чего вспомнила.
У Ветлуги вспомнилась ей другая река, Волга. Как ехала по ней на пароходе, как добрались они с дочкой до Сталинграда.
Тут же опять метнулась мысль к первым годам их жизни. Арсеня в школу ходил три зимы, а дальше грамоте сам дошел. Считали в деревне его грамотным. Поэтому был он выдвинут на курсы и стал бригадиром. Получил бумажку, где значилось чуть ли не «агроном».
Бригадир, по тем временам, фигурой казался заметной. Работать Арсеня любил, но и попивал, а по пьянке погуливал. Начались для Татьяны деньки потяжелей.
Но она не робкого была десятка. Ходила беременной, а в любую компанию являлась, уволакивала его от дружков, стыдила и корила их звонким своим голосом на всю деревню.
По дороге домой подтыкала Арсене в спину, несмотря на то что вела перед собой бригадное начальство. А если оборачивался он дать сдачи — голосила так, что он только рукой отмахивался.