Она шла по улице, заглядывала в окна, но их не увидела.
Она должна сказать, что бедная женщина никогда не остается одна, с ней всегда рядом люди. Одинок тот, у кого не хватает ума стать себе компанией. Ей самой никогда не было одиноко.
– Что же станет с этой девочкой, даже страшно подумать, ты уж помоги ей, ведь только ты сможешь все устроить, как лучше, – приговаривал дряхлеющий Нико.
– Заткнись, – парировала она. Ведь понимала, что это не он говорит, Нико никогда не был саркастичным. Только ее активный ум – и ничто больше – порождал в воображении сенатора, мешающего ее вступлению в права собственной империи. Стиль был плох, но тон безупречен.
– Ты сладкоречива в своем ходатайстве, Констанца, у тебя нет жалости. Ты не желаешь никому помогать. Я покинул сцену, и ты перестала проявлять к ребенку элементарную женскую доброту. Ведьма. Решила научить ее своему колдовству. Двадцать лет – не так уж много. Хорошо подумай! Посмотри, как ты себя ведешь, изворачиваешься и лжешь. Двадцать – это самое цветение юности, чертовка. Ты не хочешь сделать ее богатой; ты хочешь воздвигнуть памятник себе. Не хочешь, чтобы девочка вышла замуж; ты…
– И кто же на ней женится? Назови мне хоть одно имя.
Девушки не было ни в скверах вдоль Вермилион-авеню, ни в церкви.
– Ты не хочешь, чтобы она вышла замуж. Не хочешь, чтобы какой-то деревенщина нашел твое сокровище. Ты полагаешь, что должна желать ее блага больше собственного, но в тебе нет искренности. Если из-за тебя она станет ведьмой, как и ты, все парни об этом узнают и ни один не возьмет ее в жены. Таков твой план. Кстати, с посвящением ее в ведьмы у тебя ничего не получится. Ты будешь ругать ее и смущать. Это не то же самое, что учить кого-то читать в своем будуаре. Там будет задействована тонкая материя сознания. Но я знаю, что ты сделаешь. Поддашь газа.
– Какой ты злой!
– Нет, это ты злая!
– Скажи на милость, по какому праву ты вдруг стал моей совестью?
– Загляни вглубь себя и поймешь, что неспособна на истинную доброту.
– Прекрати оскорблять меня, Нико!
Она уже решила, что это на самом деле говорит не он. Подобное поведение действительно никогда не было ему свойственно. У нее могут быть неразумные надежды, и она часто задавалась вопросом, сможет ли в случае, если уж призрак Нико решит ее посетить, говорить с ним о произошедшем в последние годы, надев прежнюю маску никчемной жены. У нее было желание так много ему сказать, то, что поняла лишь в последние дни его жизни, пропихивая ему в рот похожую на желе еду, тогда почки его уже отказали, а разум, кажется, умер еще раньше. Но сказать это все можно было только в прошлом.
Она уверена, что Лина никогда бы не стала потворствовать таким злобным призракам, а, если бы и потакала изредка, как поступала миссис Марини, смогла бы выйти из ситуации незапачканной достаточно, чтобы прогуляться по прохладной осенней улице.
Девочка и ее мать любили сидеть под навесом магазина подержанных товаров, любоваться через стекло на какаду Джозефа Д’Агостино и вязать салфетки из отбеленных нитей, но на этот раз ни Лины, ни Патриции там не было.
Этот запах… на перекрестке мимо прошла женщина – мать девятерых детей, но худая, чистенькая, звали ее… ее звали; не стоит ей пытаться вспомнить, вдруг не получится. А запахло мылом, промытыми волосами и чем-то горьким, отчего ее сразу отбросило в расщелину, существовавшую не один век, ощутить ее можно только через запах, только через нос – так пахло, когда она открыла саквояж сестры перед отъездом, чтобы убедиться, что та не прихватила ее рейтузы.
Последний ее период отвлеченности был долгим, она позволила скопиться на буфете газетам за три дня, пренебрежение вполне допустимое, ведь рядом не было человека, поддержание разговора с которым требовало быть в курсе новостей. Ушли пруссаки и Нико. Ее сверстники в могиле. Закончилась эпоха захватывающих публичных мероприятий. Как только женщинам разрешили изъявлять волю на избирательных участках, нация стала спокойнее. Вспомните самолеты Великой войны, эпидемию испанки и неукротимое стремление объявить вне закона хорошие времена (она имела в виду выпивку) – все, что предшествовало этому наименее интересному десятилетию. Подтверждал эту мысль Элефант-Парк, где недолго жили люди самых разных национальностей (пожалуй, в основном немцы, но они были учеными, временами тратили деньги на непрактичные, но красивые вещи, так ведь?), за последние десять лет привитые убеждениями, что навсегда останутся детьми своей родины. Итак, немцы, датчане, хорваты и мадьяры вычеркнуты. Дома, рассчитанные на одну семью, делили три, а то и четыре. Мусор на улицах, толпы людей, рахитичные дети, скот, привязанный к почтовым ящикам, – все это ей не нравилось. Она была как та еврейка, перебравшаяся на необитаемый остров в венецианской лагуне и к старости с удивлением обнаружившая, что все ее единоверцы переехали из города в ее сад.
Новых людей не интересует политика. Когда Платон отправился на Сицилию в надежде там продвигать свои политические идеи, местные жители продали его в рабство. Что же касается новых людей, для них политические интересы ограничиваются происходящим с кровными родственниками и только. Что в равной степени удручает: индивидуальное тоже касается только интересов кровной родни. «Я» стало «мы». Допущение, что можно пожертвовать благом сестры ради интересов коммуны, казалось абсурдным, как и то, что можно в одиночку съесть курицу целиком. Во времена, когда она еще была бедной, она походила на них. Но теперь она была стервой.
Она шла по улице с хмурым лицом, дабы удержать на расстоянии любителей праздной болтовни. Но почему не остаться дома, если жаждешь уединения? Она желала не уединения, а жизни и работы ума, что было возможно только вне стен. Политика, жизнь других, ими же пройденная, была естественна для осмысления умом. Разговоры были ее любимым спортом. А слушая жалобы на нехватку всего, которая казалась постоянной, ей хотелось плеваться, и даже на собственные туфли!
Туман сгущался и превращался в зыбкую пелену в свете фонарей, а девушки нигде не было.
Миссис Марини впервые проголосовала в возрасте шестидесяти лет за Уоррена Гамалиела Гардинга и других республиканцев в бюллетенях в память о Т. Р., скончавшемся два года назад, таких, как он, больше нет. Гардинг ее вполне устраивал. Поскольку он сам был из Огайо, не поддержать его означало бы неблагонадежность. «Забудем о Европе с ее бесполезными войнами, – говорил он. – Останемся дома и будем выращивать кукурузу».
«Услышьте! Услышьте! – говорила она. – Того человека, что родился в городке на Корсике, связанном только названием с Наполеоном, между Мансфилдом и Колумбусом, у него тоже есть чувство юмора, раз он стоит на такой платформе».
Она простила ему, когда он проголосовал за Акт Волстеда[3], поскольку он был одним из десятков миллионов, которых смела истерия о достижении трезвости, обернувшаяся вакханалией, к тому же она все равно не соблюдала сухой закон. Если бы она знала, что двадцатые будут такими скучными, проголосовала бы за Коса.
Впрочем, едва ли. Да о чем она? Она была полна решимости наконец сделать дело, но объект усилий миссис Марини ускользал от нее, прячась где-то среди тележек и прилавков с фруктами.
– Или само провидение прячет ее от тебя, – произнес голос одного из мертвецов из расщелины, – потому что она еще ребенок.
Она не понимала, почему Демократической партии позволено существовать; шла война, и полмиллиона смертей были необходимы, чтобы разоблачить демократов? И все же они живут среди нас.
Наконец она позволила себе прокрасться на Восемнадцатую улицу. Но в лачуге Монтанеро (бывшей конюшне) не горел свет, и она зашагала обратно вверх, в горку.
Имя женщины было самым обычным, той женщины, чей запах обрушился на нее на перекрестке. И бедственное положение ее было ничем не примечательным, как и покрой пальто, акцент и манера говорить, выбрасывая часть звуков, что сразу заставляло предположить: все слова, которые она произносит, ужасная глупость. Но сформированная за годы работы привычка мыслить чисто немедленно напомнила миссис Марини, что это несправедливое предположение; оно никоим не образом не относится к женщине с перекрестка, а лишь к ее, миссис Марини, склонности считать, что уж в ее особняке палат побольше, чем у всех остальных.
Женщину звали Джакома. Листок из картотеки лежал на дне хранилища мозга, а тут вот нашелся: больна сифилисом из-за увлечений мужа; последние двое детей рождены мертвым и слепым соответственно; в подростковом возрасте жила в Бразилии, где научилась петь приятным и заунывным голосом на португальском.
Где ее добыча, ее ягненок, горшок, куда будет складывать золото?
Вот же она.
Видите? Девушка порхала над мостом через канализационную траншею из старых досок. Ступая, Лина махала руками, словно тоже кого-то искала, может, тоже хотела встретить миссис Марини.
– Я здесь! – выкрикнула миссис Марини, ощутив прилив самоуважения.
– Нарцисс, – послышался рядом голос Нико. – Королева солнца.
Она не желала снисходительно признавать, что его слова помогали выплеснуть эмоции и сосредоточиться на работе ума. Она тихо сказала себе: «Сожми кулаки и покажи мне, где твои мозги».
Шляпа Лины закачалась так энергично, что перо фазана на ней съехало набок.
Серая мышь в своей фланелевой одежке. Один неверный шаг повергнет ее вниз на десять футов, в ужасную жижу.
«Сюда, сюда, малышка», – шепнула снизу бездна, и доска сломалась.
Пусть сегодня и она испытает счастье, что однажды разделили все существа, живые и мертвые. Дымоходы, и шоры на ломовых лошадях, и трубы, такие широкие, что сквозь них можно было пройти, ожидающие того момента, когда их погребут в мерзлой земле, и она сама, просто девушка на улице – все они в этот миг и в этом месте разделят судьбу всего сущего. Она так долго ждала у двери человека, которым обязательно станет, как собака, пережидающая под крыльцом снегопад. Сегодня наступил тот миг, когда прошлое и будущее сошлись в настоящем. Результат ее стремлений, живший за этой дверью от начала начал, он сформировался, и наконец слышны за дверью шаги, приближается то, чего она ждет. Она встретится взглядом с тем, другим, кем станет, сделает Лину своей и сотрет из памяти. «Ты, – сказала ей Лина, открыв дверь, – самая лучшая, наконец мы встретились: отец нашел человека, который готов жениться».