Конец — страница 39 из 54

Он заснул на диване миссис Марини в четыре и проснулся за час до восхода солнца. Она сняла с него носки.

Следующим утром он забрал из дома на Двадцать второй улице свой детекторный радиоприемник и несколько пар носков и положил их в комод в гостевой спальне в доме миссис Марини, которую теперь занимал. Пока все молчали, он полагал, что сможет создать прецедент, установить права скваттеров и не заводить разговор о том, где в долгосрочной перспективе собирается обосноваться.

Но ведь что произошло на самом деле. Дом на Двадцать второй улице был его домом, а не матери, но он готов был отдать его, пусть забирает. Она ведь не была его настоящей матерью, так, фантик от конфеты, который ветер несет по улице.

Он вернулся в школу. Прошло несколько месяцев.

Ему больше не приходилось гладить себе одежду или быть рабом отца на время подработок. Он постоянно испытывал голод. Он, словно безумный, все время сжимал зубы и кулаки. Избить кого-то или даже быть избитым – единственное, что даровало облегчение. Это стало спасением от появления в поле зрения «матери», что та делала слишком часто, с постоянной улыбкой на физиономии.

Он был мужчиной. Казалось, ему лет пятьдесят пять. Он не желал общаться со всякими чокнутыми. Он постоянно испытывал голод. Миссис Марини полагала, что любому достаточно плотного трехразового питания, но он, будь его воля, ел бы девять раз в день: он снова начал активно расти, у него начинало урчать в животе, когда он убирал со стола после десерта. Он открыл ей много нового по теме, ранее ей неизвестной, – пищевые потребности мальчика-подростка. Большего он просить не мог: вдруг она устанет от постоянной готовки и столь больших трат на него из фиксированной суммы расходов в месяц и отправит жить в дом сто двадцать три? Он соблюдал все правила по поводу времени мытья в душе и «куда деваются грязные носки?». Сигареты хранил в пакете из-под кукурузных чипсов в куче листьев за сараем.

Он рассматривал свой стыд. Тыкал в него. Экспериментировал со способами разжечь его или потушить. Он появился из констелляции, из «мой отец умер, а я все еще жив».

16

Он ждал каких-то событий. Он стал больше читать. Такое погружение в книги ему самому казалось неверным, но в обозримом пространстве больше бежать было некуда. Процесс не доставлял удовольствия, но он к этому и не стремился. Напротив, стремился, чтобы было неприятно, чтобы ощущалась вся непривлекательность его положения, потому что казалось неправильным, совсем неправильным, что горе его превратилось в пепел, не успев произвести должного воздействия. Чиччо месил тесто для хлеба и слушал, как бабушка в своей спальне издавала громкие, пульсирующие звуки, напоминающие о темном веке.

Иезуиты и светские учителя заставляли его читать больше, и он повиновался, хотя чувствовал себя тупым, как лошадь, он надеялся, что, если получится забрести достаточно далеко, непременно что-то произойдет. И он даже не собирался управлять этим процессом. Он случайно стал искать в философии и религии указание на то, что должно произойти. Это и был овес, ставший его пищей. Если бы несколько лет назад он вступил в профсоюз, как планировалось, он погрузился бы вместо работ Фомы Аквинского в работу с тачкой и цементным раствором.

Во время устного зимнего экзамена отец Манфред спросил его:

– Если бы я сказал вам, что одновременно свободен и несвободен, какое я мог бы представить обоснование?

– Что ж, – ответил юный Маццоне, – Бог создал нас по образу и подобию своему, вы могли бы основываться на том, что Бог по большей части свободен, но не полностью, поскольку список вещей ему неподвластных все же длинный. Он не может просто войти в бытие и выйти. Он не может быть не добром. Бог одновременно и свободен, и нет; мы созданы по его подобию и так далее. Как вам такое объяснение?

Но отец Манфред сказал, что оно не подходит.

– Бог может быть и не быть одновременно, если пожелает. Бог не против того, чтобы противоречить самому себе. Попробуйте еще раз, – предложил отец.

Он произнес то, о чем думал:

– Бог велик. Бог есть тайна. Бог такой же, как мы, и отличен от нас.

– Да, хорошо, еще, – произнес священник.

– А если внутри ты раб? Я имею в виду, что мы не можем взмахнуть крыльями и полететь на Марс. Легко сказать, что ты свободен внутри, в своих мыслях. Но что, если это не так?

– Давайте поразмышляем над этим.

– Если внутри ты не свободен…

– Поднажмите. Со всей силы.

– Я тружусь не очень усердно, потому что боюсь, отец.

– Удар, еще удар.

– Тогда будет сложно увидеть то малое, что я получаю.

– Хорошо. Вперед, бей. Левой. Правой.

– Кажется, что Бога нет, но он есть. И понять это можно, лишь будучи свободным внутри.

– Видите, как велик Бог? Ему под силу растоптать даже такие обоснования.

Что, собственно, было лишь нелепо мерцающей тенью парадокса, наполненного верой, потому что верить было бы нелепо. Он знал, что подобные вещи им нравятся. Признаться, ему тоже. Для него это было наполнено смыслом, ха-ха.

Он оказался на перекрестке огромной значимости и осознавал это. Аристотель и Фома Аквинский находились за гранью его понимания. По большей части мысли в эти дни сводились к следующему: проглотить все, что втолковывали священники, потом сплюнуть это все на рубашку и сказать себе: «Ой, что же я наделал».

Отец твердил, что все, сказанное иезуитами, надо делить на три. Они известны своей способностью заморочить голову. Они сделали порок добродетелью. Пару сотен лет назад орден был изгнан на несколько десятилетий из лона церкви. Но в этом вопросе его отец сам противоречит себе, то есть противоречил. Ведь именно он заплатил кучу денег, чтобы отправить Чиччо в школу к иезуитам.

Здесь преподавали гражданские права и тригонометрию, да. Но ими не советовали особенно увлекаться – возможно, потому что и то, и другое в этих учебниках застыло на уровне тринадцатого века. И, разумеется, латынь. Латынь, латынь везде, от incunabulum до extremis, от колыбели до могилы.

В этом году появился еще и древнегреческий. На одном уроке Чиччо с трудом переводил Аристотеля; на другом читал его на английском; на третьем читал Аквинского и обсуждал его труды. Взятие Аристотеля блицкригом в средней школе. Его защита слабела, но от чего он защищался?

«Не дай им превратить себя в того, кем ты не являешься». Опять отец, доморощенный философ. Чиччо было бы легче, если бы его просто заставляли учить наизусть отрывки из Балтиморского катехизиса – такой метод применяли монахи в начальных классах средней школы, но на него это влияния не оказывало. (Он не стал болваном, превозносящим папу римского, как многие ирландцы и поляки, он придерживался циничного мнения своего народа о двуличии церкви.) И в старших классах священники заменили метод воздействия, гоняя подростков на работы по церкви, словно в крестовый поход.

Необходимо понимать, что он стоял на люке, и задвижку потянули, безжалостно выбив опору у него из-под ног, и он рухнул внутрь себя, и почему-то приземлился среди уважаемых европейских философов, которые принялись перемешивать осколки его личности, чтобы вылепить нечто по своему вкусу.

Катехизис полностью лишился смысла. Так же исчезло и понимание, ощущение компетентности, чтобы он мог участвовать в дискуссиях. Ясности не было. В ту же топку понимание полезности, но это случилось давно. Вера на слово – туда же. И что пришло на смену? Вопросы. Смятение и страх. Он наконец прочувствовал всем сердцем, что такое сослагательное и условное наклонения.

Его заставляли выучить, что Аристотель писал о том-то, затем, что об этом же говорил святой Павел, а потом – к чему пришел Фома Аквинский, чтобы объединить их идеи. На экзамене он должен был не согласиться с Фомой Аквинским и обосновать свое мнение по пунктам. Очередная иезуитская уловка. Они знали, что он, как все подростки, склонен спорить со всем подряд, потому и велели ему спорить с Фомой Аквинским. Это возмутило и обидело его, поскольку он все равно желал поступать наперекор тому, что ему говорят. Как же он мог самым логичным способом выразить свой протест? Разумеется, согласиться с Фомой Аквинским. Таким образом, они делали его последователем идей Фомы Аквинского, хотя он этого и не хотел. По крайней мере, некоторые из учителей преследовали эту цель. Другие из этой толпы любителей парадоксов, насколько он мог понять, пытались склонить его к лютеранству.

Впрочем, нельзя сказать, что он хорошо представлял, что означает быть томистом, последователем Фомы Аквинского, и каково должно быть его кредо.

Конечно, они понимали, в чем причина его духовных поисков. Так может быть, с учетом серьезности этих причин, они могли бы не тащить его каждый в свою сторону?

Непереведенные тома «Суммы теологии» восемнадцатого века, в переплетах из зеленой лайковой кожи, занимали все семь футов стеллажа за классной доской, у которой во время уроков стоял отец Манфред. О том, чтобы прочитать, а уж тем более постичь логическую доктрину семи футов длиной, не могло быть и речи, но она несла в себе обещание вселенной, достаточно большой, чтобы потеряться в ней. В монастырь он уходить не собирался, и потому прочел едва ли десятую часть трудов Фомы Аквинского. Но этого хватило, чтобы почувствовать себя брошенным в чаще. Он мог бы сказать, что он прочел достаточно, чтобы забыть, что этот гений человеческой мысли должен, по сути, вдохновлять, пугало появление страха потеряться в дебрях, что казалось правильным и лучшим, чем ничего.

Он читал во второй половине дня в коридоре, лежа на банном полотенце на полу между двумя дверями пустующих спален в доме миссис Марини. Это было единственное место, куда не проникали солнечные лучи. Незаметно для себя заснув, он очнулся от того, что она легонько ткнула его в ухо мыском туфли. Страницы тома «Суммы теологии» беспорядочно смялись под головой.

– Этот Чиччо не читает, а бездельничает, – сказала она и обвинительным жестом указала – не на него, нет – на книгу. И добавила: – Готова поспорить, в тебе ничего из этого не задерживается.