Конец — страница 51 из 54

Он проснулся, когда поезд подъезжал к городу Сандаски, а потом снова заснул. В следующий раз он открыл глаза и увидел перед собой темный проход и кондуктора в тусклом свете пространства между вагонами.

– Мишока, – объявил он, – подъезжаем. Мишока, Индиана. Мишока.

Пепельница в подлокотнике сиденья у окна была закрыта и заклеена жевательной резинкой. В вагоне было очень темно. Чиччо встал, услышав, как за кондуктором захлопнулась дверь. Он не увидел никого, кто бы ехал рядом. Он спешно прислушался к ощущениям внутри. По его разумению, это мог быть только страх, заставлявший раньше отступать, но теперь у него не выйдет. Он знал, что лучше чувствовать, чем думать, но на этот раз предпочел второе.

Он думал о лососе и жуках.

Затем об отце Делано, учившем их христианской доктрине, и об игре, в которую он заставлял их играть в классе, – нечто похожее на салонное развлечение иезуитов.

– Напиши чернилами на листке бумаги, – с нажимом произнес самоуверенный священник со сморщенным лицом и белыми, будто соль, волосами, – какому смертному греху подвержена твоя персона. Не раздумывай. Просто признай. Этого лишь для тебя, никто другой не увидит.

Чиччо написал: «Гнев и чревоугодие». Затем вычеркнул чревоугодие. Ведь он все же растет.

Отец Делано сказал:

– То, что ты так быстро записал, ipso facto[8], есть грех, который тебе легко признать. Ты смирился с этим грехом. Даже тайно им гордишься. Ответ породило эго. Какова функция эго? Защитить тебя от мира других. Будучи мальчиком шестнадцати лет, ты, как и все, мог бы назвать или похоть, или гнев. Ты даже веришь в истинную порочность этих качеств, не так хорошо быть похотливым и гневным, но все же в этом есть шарм. То, что ты считаешь грехом, одновременно пленит тебя. Следовательно, существует еще один грех – шарм. Тяга обладать им – настоящий грех. И в этом нет никакого шарма. Запиши свой настоящий грех. Даю тебе двадцать секунд. Помни, об этом никто не узнает. – Произнося слова, он обнажал пятнистые резцы, а слюна скапливалась в уголках рта, образуя пену.

Он был швейцарцем, но никто и никогда не подметил бы в его речи акцент. У него была запущенная форма туберкулеза. Этот год в школе предполагал стать последним. Всем было известно, что орден планирует отправить его осенью на лечение в Оклахому. Но ему было суждено умереть в июле в доме в Огайо.

Чиччо окунул перо в чернильницу и в порыве чувств написал: «Тщеславие». Потом несколько секунд разглядывал слово, вспоминая, входит ли оно в число семи как отдельный грех или это составляющая гордыни. Скорее оно связано с гордыней, не с бесчувственной, а именно с чувственной частью себя. Это не совсем ему подходит.

– Я хочу, чтобы вы задумались о тьме в своих сердцах, мальчики, как глубоко она в них проникла. Наверняка только что записанное вами еще не смогло пробить панцирь вашей порочности. Если бы все было так просто, если бы вы осознали свой грех, давно бы попытались от него избавиться. Этот второй грех – маска, защищающая от другого, который не поддается так легко. Эго защищает вас от нападок как извне, так и изнутри, а именно в данном случае от стремления познать свой грех. Что есть ваш настоящий грех?

В вагоне было темно. Свет, проникающий в проход, лишь подчеркивал это. Будь у него деньги, он отдал бы все за возможность спать дальше.

«Гнев», – снова написал он, подчеркнул слово и обвел в кружок.

– Ваше чувство вины не ослабевает, – говорил священник, – несмотря на то, что, возможно, вы много лет размышляли о своих грехах, искренне в них раскаивались. Грехи накладываются один на другой слоями, каждый из них способствует, чтобы последующий был более основательным, чтобы понять его было сложнее. Существует эйдос греха, к которому относятся все перечисленные вами черты личности. Вы чувствуете, что попались на крючок, хотели бы определить причину, но не можете выразить это словами.

Необходимо заглушить голод и желание заснуть. Размышление о желаниях приводит к тому, что неминуемо начинаешь их испытывать.

– Описание фактов жизни Адама и Евы, их первородного греха не являет само по себе постулаты, которые вы должны принять и на основе которых сделать выводы о морали. Это лишь аллегория, мы не можем это точно сформулировать, потому что не можем отчетливо разглядеть и понять, поскольку находимся слишком близко к предмету. И все же у нас есть эмпирическое доказательство греховности человека. В псалме говорится: «Вглядись, подумай, не нужно верить на слово, ибо ты видишь это сам, хоть и не четко». Это история, придуманная post festum[9] с целью передать словами сверхчувственный опыт. В глубине нашей греховной души мы знаем, что получаем клеймо порочности не из-за какого-то греховного поступка, а оттого, что грех принимает в нас форму, сообразную с очертаниями человеческого существа, именно он делает нас порочными. В наших снах мы отправляемся в бесконечность, ожидающую нас пустоту и знаем, что существует безоговорочно. Мы не сможем избежать пустоты – такова наша судьба и будущность нашего существования. И все же Господь обещает нам искупление.

Прямо сейчас в этом вагоне Чиччо слышал свои чувства, словно они появлялись из отдаленного источника; они были словно звон в ушах после мощного взрыва.

Священник вытер слюну с губ носовым платком и продолжил:

– Потому может возникнуть впечатление, что после искупления мы перестанем быть самими собой.

Голод пугал Чиччо, как и неизвестность того, когда его удастся удовлетворить.

Мыслительные тропы вели его к главному вопросу, и он не знал, верный ли это вопрос, настоящий ли, не стал ли он задаваться им, обманутый той линзой, через которую взирает на вещи. Вопрос был следующий: должен ли я избавиться от себя прежнего, чтобы исполнить то, для чего мне дана жизнь?

Он вновь подумал о лососе и о самцах насекомых, которые спаривались, если повезет, понимая, что в разгар акта самки откусят им головы, они спаривались на лету и падали замертво на землю. Вот был такой булочник Рокко, чьих сыновей Чиччо не видел ни разу за пятнадцать лет, хотя проходил мимо пекарни каждый день. Рокко как трутень, чья задача – оплодотворить матку и умереть: рой его потомства никогда не узнает его и не пожелает узнать. Они получат возможность жить лишь после того, как погибнет прародитель.

Чиччо оглядел вагон, надеясь выхватить взглядом нечто материальное, что можно взять в руку, но увидел лишь темноту и то, что он был один. Знаменательный момент, наконец совершенный побег, о котором спустя несколько лет он будет вспоминать как о первом побеге, он хотел, чтобы это осталось в памяти благодаря чему-то особенно отвратительному, например пахучему маслу для кожи, как у пекаря. Поскольку Чиччо оставалось видеть только то, чего не было в тот момент рядом – ни людей, ни света, – годы спустя это время будет вспоминаться лишь как наброски мыслей, вроде тех дней на ферме, о которых совершенно нечего вспомнить. Возможно, жена, чье лицо он еще не мог различить во мраке будущего, попросит его рассказать, каково это – оказаться в поезде около Мишоки в Индиане в первый раз в жизни так далеко от родного штата, одному в поезде, который в результате привезет его к ней, а он ничего не будет помнить, кроме блеклого лица священника, сказавшего ему несколько месяцев назад, что лучшее, на что ему стоит надеяться, – исчезнуть.

Затем были остановки Саут-Бенд, Мичиган и Гари, когда уже предрассветные лучи позволили разглядеть предметы за окном. Он старался скрыть перед самим собой эмоции, которые считал постыдными, те, которые вызывали пейзажи страны – родной, вне зависимости от его желания. В детстве он с таким восторгом разглядывал названия штатов – так малыш смотрит на мать. Его очаровывали очертания страны на карте. «Оклахома», – произносил он про себя, два протяжных «о», два коротких «а». И размышлял, сможет ли кому-то в жизни рассказать об испытываемой им нежности, пусть и неоформленной, нарастающей с каждым звуком слова. На глаза попадались слова, которые хотелось произносить вслух, были те, которые хотелось слушать. Мимо проносились старые автомобили с желтыми флажками и ценами на лобовых стеклах.

Кондуктор – уже другой человек, но в такой же фуражке с лакированным козырьком – стоял, покачиваясь и опираясь на подголовники свободных кресел, выкрикивал:

– Подъезжаем к Чикаго, Чикаго, Иллинойс. Юнион-стейшн, Чикаго.

Внезапно захотелось произнести название города, из которого он ехал, звуки эти позволили бы не слышать ничего другого. Но он собрался с духом и вышел из поезда.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Настоящее время. 1915

22

Я помню, как сорняки склонялись к моим ногам, переливался на солнце шлак между железнодорожными путями. У меня была с собой бутылка воды, но этого было ничтожно мало, учитывая, сколько мне предстояло идти. Наполнить сосуд я могла бы только в Риме, другие города не подходят. Я сделала три шага по направлению к отчему дому. Еды у меня не было. Я остановилась и обернулась. Из-за деревьев донесся гудок паровоза в три ноты, и я услышала колокольный звук двигателя.

Бог не простил меня за то, что я снова вышла на платформу. У меня был чемодан из пожелтевшего от времени картона. Мужчина в кассе внимательно оглядел меня в крохотное окошечко, потом я села в поезд спиной по ходу движения и не сводила глаз с него, чтобы не смотреть на город и не лишиться решимости. Этого человека я видела раньше, он был дядей девочки, с которой я училась в одной школе. Его взгляд был таким, словно я осужденная преступница. Потом я слушала стук колес и шипение пара. Вдоль края платформы крыса тащила желтую корку дыни. Человек заговорил со мной неожиданно. Больше я никого не видела. Я уверена, что он такого не говорил, но в то же время отчетливо слышала, как он произнес: «Ты бросила все, во что верила, псам».

Мне было девятнадцать. Я никогда не была нигде за пределами Лацио, не говоря уже о Европе. Я даже не задумалась о том, что он сказал, а ведь он произнес это на моем родном диалекте, языке моей матери, которым пользуются у нас в городе. Я даже не обратила на это внимания. Но это впитал мой мозг, будто записалось на фонограф. И тогда я понимала, что сказал он совсем не то, что отпечаталось в моей памяти, но отчетливо помню голос дяди Марианны, произнесшего на наречии: «Ты бросила все, во что мы верили, псам». Это то, что мы называем родным языком. Подумай о языке матери в анатомическом смысле. Поцелуи отца, его прикосновения к нему предшествовали твоему появлению в этом мире.