алетела на свет. Посулила рассказать легенду о Геновеве, если я без проволочек лягу в постель. Когда дедушка умер, бабушка налила в стиральный бак воды и поставила его греть на плиту. Она бросила в воду две горсти соли и черный порошок и стала все перемешивать. Ее коричневое, серое и темно-синее платья поварились в баке и стали черными. А я любил ее серое платье, когда она прикалывала на воротник золотую бабочку. Только шелковое платье с крупными цветами бабушка варить не захотела, оно осталось каким было — черные цветы на белом. Дома она лежала на кровати в том черном платье, которое было коричневым, но, когда выходила из дому, надевала другое черное платье, то, серое. Золотую бабочку она хранила в железной коробке и ключ всегда носила с собой. Из окна моей комнаты была видна калитка. Окна были очень высокие и с широкими подоконниками, дом-то старый. Когда бабушка уходила, я всякий раз бежал к окну и оттуда следил, как она скрывается на улице за деревьями. Иногда она возвращалась, если что-нибудь забывала. Очень боялась, что, покуда она спокойно стоит в очереди за продуктами, в доме случится пожар и я сгорю там. Я стал думать, как бы тогда все было. Между двумя средними прутьями оконной решетки моя голова как раз проходит. Я открыл бы окно и вылез. А если бы дом загорелся летом, окна вообще были бы открыты. Габор говорил как-то, со слов отца: лишь бы голова в щель пролезла, тогда уж бояться нечего — тело пролезет запросто. Но скорее всего он сам это выдумал, потому что его отец в Аргентине и посылает оттуда посылки. С шоколадом и инжиром. Стоять у окна приходилось подолгу. Бабушка иной раз даже с полпути поворачивала обратно, чтобы посмотреть, не горит ли фитилек в ванной. Дом и от фитиля загореться может. Там-то, у них в подвале, припрятаны две коробки спичек, но эти спички они раздобыли сами. Уходя, бабушка всякий раз запирала входную дверь и садовую калитку. И строго наказывала мне, чтоб не открывал никому, кто б ни явился. «Только отцу твоему!» Но никто никогда не приходил. Я представлял себе, как бы сам поджег дом. Если б найти два кремня, я бы стал тереть их друг об друга, пока не вылетит искра и не подожжет сухой мох. Так разжигал костер дедушка, когда остался в лесу один. Вот только не знал я, какой это камень — кремень. Я видел в кино, как разгорался пожар. Сперва вспыхнули занавески, потом пол, мебель. Все заполыхало. Из окон огонь перекинулся на крышу. На крыше стала лопаться черепица. На трубе — немецкая кошка. Но тут в замок опять угодил снаряд, и немецкая кошка сгорела. На улице не было ни души. Стоило мне шевельнуться, скрипел пол. Мне это нравилось, ведь я знал, что только я один слышу, как он скрипит. Я стал про себя представлять, как бабушка идет по улицам. Тут главное — не спешить, чтоб не получалось слишком быстро. Иногда я по два раза представлял ее на одной и той же улице, чтобы прошло больше времени. На самом верху крутой улицы — разрушенный дом, почти такой же, как замок в том фильме. Мы любим съезжать оттуда на санках. Когда бабушка добиралась до разрушенного дома, можно было не сомневаться: теперь-то я один. Я нарочно старался, чтобы пол поскрипывал, а то мне казалось, будто в комнате есть кто-то еще. И смотрит на меня. Всегда из-за спины, сколько бы я ни оглядывался. Может, он даже не из моей комнаты наблюдал за мной, а видел сквозь стену. Я и под кровать заглядывал. И дверь открывал, но кто-то ведь мог за ней прятаться! Так что приходилось и за двери заглянуть. Бабушка говорила, что от своей бабушки слышала про белую стенную змею. Живет эта змея в стене. Когда ночью становится совсем тихо, можно услышать, как она там шевелится, гложет стену. Если она выползет из стены — верный знак, что в этой комнате кто-то помрет. В каждом доме непременно живет стенная змея. Не зеленая, не коричневая и не пестрая, а совсем белая, как стена. Днем ее не слышно, только пол поскрипывает, стоит сделать шаг. В прихожей над телефоном висело большое зеркало, и мне было видно в зеркале, как я звоню самому себе. Из прихожей одна дверь вела в темную комнату, без окон; в ней было много шкафов. Здесь тоже было на стене большое зеркало. Я мог разглядывать себя в нем, когда наряжался в разные платья. Зеленое бархатное платье я хотел отдать Еве, пусть наденет, когда мы соберемся на вечеринку. За подкладкой этого платья, у пояса, что-то болталось, зашитое в мешочек. Мне подумалось, что там, под платьем, спрятаны деньги. Я срезал мешочки ножницами, посыпались серые кругляши. Я побежал к ним и рассказал, что это золотые монеты, их оставили нам наши предки, а серой краской покрыли затем, чтобы никто не прознал. Габор постучал одним кругляшом по зубу. Никакое это не золото, сказал он, а свинец, и его можно расплавить. Но сперва он позвал меня с собой, а Еве велел остаться: у нас, мол, мужской разговор. Ева не хотела оставаться в комнате одна. Но мы все-таки ушли в другую комнату, которую я прежде не видел. Ева убежала в сад, она плакала, потому что Габор ее ударил. Посреди комнаты стоял рояль с поднятой крышкой, которую придерживала палка. Я подошел к роялю и заглянул в него, потому что думал, затем мы и пришли. Бабушка рассказывала, что был когда-то у нее ребенок, но он умер, потому что плохо укрепили палку, которая придерживала крышку сусека, и крышка упала ему на голову. Мне очень понравилось нутро рояля, там были такие клевые проволоки. Но Габор хотел показать мне вовсе не рояль, он достал из шкафа бутылку, доверху наполненную чем-то белым. И сказал, чтобы я это понюхал. Запах был ужасно противный. «Ну-ка, что это? Не знаешь? Спорим, что не знаешь?» Он покрутил бутылку у меня перед носом. «Сюда сметану сливают, чтобы у мамы детей не было, понял!» В шкафу я увидел внизу большую картонную коробку. Чего там только не было — копайся себе сколько хочешь. Шелковые шарфы. Бархатная сумочка, расшитая жемчугом, а внутри мягкая кожа. Два веера. Коричневые фотографии. Письма в конвертах с розовой подкладкой. На фотографиях незнакомые мне люди. Какая-то женщина сидела на верблюде, а позади нее виднелись две пирамиды. На другой фотографии эта женщина облокотилась на парапет и смотрела на воду, она была очень грустная. И еще был снимок, на котором эта женщина была в шляпе с большими полями и смеялась. Эту шляпу, свернув, тоже хранили в коробке, но на фотографии шляпа была красивее, а у женщины был большой живот. Еще в коробке оказался бюстгальтер с двумя грудями из резиновой губки. Я помял их. От резины можно было оторвать кусочки, но для ластика она не годилась. Еще я нашел там какой-то инструмент, он был черный, длинный, жесткий, с дырочкой на конце. А на другом конце этой длинной черной штуковины был насажен мячик из красной резины. Я снимал его, наполнял водой, снова насаживал на черную трубку и нажимал — вода через дырочку так и брызгала. Иногда я вставал на стул и писал в раковину. В ванной я обнаружил потайную дверцу. В шкафу за халатами оказалась большая белая кнопка. Сперва я не сообразил, для чего она. Но до тех пор дергал, крутил ее, пока не понял. Я забрался в шкаф, закрыл за собой дверь. Сразу стало темно и жарко. Халаты странно пахли. Я на ощупь нашел кнопку. Дернул посильнее, и тогда в задней стенке шкафа открылась дверца, значит, отсюда можно выбраться под лестницу. Теперь я знал: если за мной погонятся, через эту дверку можно будет спастись, убежать. Однажды я открыл ее, но оказался не под лестницей. Из дома все уже ушли. Большое зеркало осталось на стене, в позолоченной раме. На окне темные занавески. Выглянуть наружу было нельзя. Когда они еще были здесь, кто-то сказал, что раздвигать занавески запрещается. Однако дверь осталась открытой, так что можно было пройти в другой зал. В зеркале я видел, как я иду. Я смотрел на себя и думал, что иду не я, а кто-то вместо меня, похожий. Но все-таки это был я. Я узнал на своих ногах туфли — золотые туфли на высоких каблуках из коробки, я забыл положить их обратно. И еще можно было разглядеть залы, один пустой зал за другим, и везде темные занавески. Свечи в люстрах уже не горели, но темно не было. Откуда-то пробивался свет. Я не боялся, бабушка не могла меня здесь заметить, но мне было не по себе, потому что я мог идти только вперед, а из каждого зала открывался следующий, потом следующий, точь-в-точь такой же, и я не знал, сколько мне еще идти, пока я дойду, наконец. Меня же куда-то послали. Если бы я мог выглянуть в сад, тогда, может, знал бы куда! Вдруг занавески шевельнулись. За ними не было окон! Почему? Все-таки я помнил, где что раньше стояло: ведь мы здесь жили, ведь меня просто послали, обратно, домой. За это время все изменилось. Покрылось пылью. Надо прибраться. Но веника нигде не было. Вдруг мне пришло в голову, что в последнем зале все осталось как было, в самом последнем, и я кинулся бежать через залы, и зеркало бежало за мной, я видел себя, как я бегу. В самом последнем зале и вправду ничего не изменилось. Там стояла кровать. И с нее как будто только что встали, большие перины отброшены, а на подушке и на простыне складки, вжимавшиеся в мое тело. На кресле лежала ночная рубашка, под ним стоял горшок, полный. Я лежал на кровати, через открытую дверь видел залы, много пустых залов, один за другим. На ночном столике подсвечник, книга и стакан воды. Вода покрыта толстым слоем пыли. Я быстро выглянул в окно. Шел дождь. Потрогал подушку — какая твердая. Потайная дверца за креслом осталась полуоткрытой. Я поскорее распахнул ее. И оказался в подвале, над моей головой все еще грохотал падавший стул. Сюда отовсюду сбегались трубы. Длинные извилистые трубы. Они спускались в колодец, но он был такой глубокий и темный, этот колодец, что не было видно дна, как я ни наклонялся над ним. Под лестницей тоже было темно, но не так, как в шкафу. Сюда мы отволокли старое кресло, у которого сломалась ножка, когда в него сел дядя Фридеш. Если бы мне сейчас железную лестницу, я, пожалуй, спустился бы в тот колодец. Они о чем-то говорили, но не со мной. Слышен был только голос дедушки. «Фридеш!» Я прислушивался, но ничего не понял. «Фридеш!» И чемоданы, все обклеенные разноцветными наклейками. Я постучал по чемоданам ладонью, и они гудели, как барабаны, каждый на свой лад. Здесь же была щетка, совок, метла и выбивалка, сплетенная из бамбука, — праккер. «Что, отшлепать тебя праккером?» На одной наклейке — пальмы под голубым небом. А еще была наклейка, на которой видно было только голубое море и небо, тоже голубое. Летела белая птица. «Море было чисто голубое, потому что на небе не было ни облачка, и мы шли совсем спокойно». Если ребенком был я, Габор любил рассказывать и про бурю. «Иногда мы видели кита. Они выскакивали из воды и выпускали из себя целый фонтан. Когда кит голодный, он и проглотить может. Они все вокруг парохода кружили, ведь киты, если захотят, запросто пароход обгонят. А люди думали, что могут спокойно их разглядывать. Это был преогромный корабль. Там и кино было, и театр, и теннисный корт. И над ним развевалось сто парусов, да еще сто малых парусов. Пассажиры стояли у борта и смотрели на китов, как вдруг один кит выпустил огромный фонтан, выпрыгнул из воды и откусил какой-то женщине голову. Так и захрустел своими зубищами. А женщина, будто ничего не случилось, все стояла у борта, только без головы. Тут люди кинулись вниз, внутрь корабля. Только я остался снаружи. Взобрался на мачту и подал сигнал. К счастью, никто здесь этого не заметил. Но вдалеке показался наш корабль. Он шел очень быстро. Капитан все не решался выйти из-за китов, только смотрел на