28 августа, 91/2 ч. вечера
Сейчас ложусь спать. Сегодня у меня счастливый день. Встретил В. Она шла навстречу по той стороне улицы, с женщиной, наверное с матерью. На ней (на В.) было черное платье и черная шапочка. Они стали переходить на мою сторону, где я шел. Я испугался и пошел назад. Они пошли сзади меня. Тут меня встретили Кленовский и Гришин и спросили, почему я назад иду в Реальное. Я ответил, что забыл готовальню. Пока мы говорили, В. прошла мимо нас. Мне было очень страшно, когда я рядом услышал ее шаги.
Боже, как я застенчив, но побороть себя не могу! Ведь В. меня не знает и ничего не знает; может быть, даже не видала меня никогда, а я боюсь: а вдруг догадается. О прошлой пасхе я буду теперь вспоминать всю жизнь. Как хорошо было. Я л… ее.
29 августа, вечером
Почему все-таки я застенчив? Другие ребята совсем нет. Недавно видел Митьку Пушакова с гимназисткой. Идет Митька и с ней говорит, а она смеется — и ничего. А я не только говорить, по одной стороне улицы идти с В. не могу!
Кленовский мне показывал книгу «Воспитание воли», где сказано, что можно излечиться от застенчивости.
Сам Кленовский тоже очень застенчив. Раз было так. После урока мы все ждали внизу в коридоре библиотекаря, чтобы менять книги. А Борька Кленовский был тут же, но в раздевалке. Из коридора я заметил, что в раздевалку пришла сестра Плясова. Сестра попросила Кленовского позвать брата. Борька покраснел ужасно, но побежал и узнал, что Плясов уже ушел домой. Но пойти и сказать это сестре Борька уже не мог из-за застенчивости. Долго, красный, ходил по коридору около раздевалки: набирался смелости — так и не решился. Уже библиотекарь пришел, а он все около раздевалки ходит, а сестра Плясова ждет там. Тогда Кленовский вызвал из библиотеки меня и сказал, чтобы я передал сестре, что Плясов уже ушел. А мне Борька наврал, будто ему некогда. Я пошел, вызвал из раздевалки Елисея и попросил его, чтобы он передал сестре Плясова, что Венька Плясов уже ушел.
Надо взять у Борьки книгу «Воспитание воли», — может, поможет.
2 сентября
Сегодня видел в журнале: наши солдаты лезут через колючую проволоку на австрийцев. Вспомнил, как мы с Антошкой лазили в Благородное собрание. Но тут интереснее — кругом рвутся снаряды, а впереди офицер с шашкой.
У нас во втором этаже аквариум. Телегин стоит все перемены и крошит хлеб, за что ему влетело от Оскара Оскаровича. А он все крошит и говорит нам, что на рыб министр отпускает деньги, а их, наверное, воруют, потому что рыбы голодные и хлеба едят много.
Новость: Бурга теперь в Реальном нет. Говорят, что его, как немца, взяли в плен. По-моему, он сам удрал в Германию; в общем, неизвестно, но только он у нас в Реальном преподавать не будет. Вот здорово! Вместо него Вобла, очень тихая, хотя, в общем, злая — она русская, но знает немецкий язык.
Уроки по закону божьему проходят здорово. Мы Епифанова ждем каждый раз. Всегда все в классе.
2. Идут уроки
Буйный, стриженый первый этаж остался внизу навсегда, бесповоротно.
…Второй этаж — среднее поколение: третьи, четвертые и пятые классы. Ломающиеся голоса. Первая расческа тайно и неуверенно елозит по голове. Ранцы у первых учеников, у остальных — лохматая стопка книг под мышкой. В книгах опально-проклятый Нат Пинкертон и нежный Иван Тургенев.
Первый этаж остался внизу навсегда, бесповоротно; но живуче неистребимо буйное, стриженое прошлое.
Половина класса — у двери, оставшиеся — за партами:
— Ну как, идет?
— Не видать что-то… А вон Вырыпай опять журнал перепутал — бежит менять!
— Ребята! Уж десять минут прошло — неужто не придет?
— Оска!.. Оска!.. Оска!..
Бегом, с раскатом — к партам. Бесстрашный Плясов еще у двери.
— Чего удрали? Оскаскарыч в уборную пошел: там пятый класс курит.
С грохотом из-за парт снова — к двери. Плясов машет рукой и идет на место.
— Епифанов?
— Нет… Семья плетется.
— Замена!
Новый классный наставник Игнатий Тихонович Семьянин неслышно, словно на ватных ногах, — в дверях класса. Вялое, пожелтевшее лицо с пугливыми ресницами. Мягкий, ватный голос:
— Господа, урок закона божьего переносится с первого на четвертый. Сейчас будет французский язык, второй урок — я, третий — русский язык. А потом уже закон божий. Никанор Васильевич служит молебен в городской управе.
— По поводу чего?
— А у нас будет молебен?
Мягко, ватно:
— Молчать!
На ватных ногах, неслышно — к двери. Осторожный скрип паркета. Пустая дверь. После его ухода хочется сидеть тихо, мягко, ватно.
Француз monsieur Бодэ появляется с коричневыми прямоугольными дощечками. Все знают эти дощечки, но неизбежно:
— Сильвестр Юльевич, что это такое?
Бодэ идет к окну, жмурится на солнце и аккуратно, по-стариковски, расставляет на солнечном свете дощечки. В нос, в седые усы:
— Это негатифф для фотографии. Я сньял вчера и фот проявльяю.
Пушаков, улыбчиво подмигивая:
— Вы, наверное, какую-нибудь барышню сняли?!
Бодэ шлепает рукой по усам, выколачивает их, точно пришел с холода, со снега.
— Но! Я сньимай только старикоф, как я, и мой фнучек, как ви!
Ближний к солнечным дощечкам пунцовый Кленовский говорит обиженно:
— Вы бы хоть нас сняли, Сильвестр Юльевич… Что-то нас никто не снимает!.. Весь класс бы.
— А потом меня спросьят, что это такое, а я скажу, что это сорок глюпых мальчишка-шалюнишка!
Гришин меланхолично:
— Нас не сорок, а тридцать два!
Улыбка поднимает усы:
— Ну, тридцать два больваноф!
Усы опущены, улыбка закрыта. Бодэ идет к кафедре. Маленький, синемундирный, с быстрыми ножками. На ребячьей розовой голове — седая бахрома волос.
— Ну, довольно! Довольно! Надо учиться. Где моя картина?
Раскосый Лисенко размеренно поднимается:
— Сильвестр Юльевич, говорят, французские войска прорвали немецкий фронт и наступают! Правда ли это?
Бодэ машет рукой: такой глупый вопрос! Заходит за классную доску: где его картина? И за доской:
— Конечно, прорвайт! Конечно, наступайт! Хлюпий вопрос! Французы не могут отступайт!.. Где моя картина?
Дежурный по классу Сергей Феодор уже копается в углу в рулонах картин, таблиц, карт. Невидимый гвоздик на доске. Крахмальный хруп — картина раскрыта. Бодэ на кафедре с длинной желтой палкой. Палка смешно подскакивает кверху, описывает полукруг и шлепает по картине:
— Que voyons nous sur ce tableau?[3]
Чистенький, подстриженный французский пейзаж… Полевые работы в полном разгаре. Вдали сеют и боронят. Чудесная пшеница на картине! Яростно-скороспелая. Вот влево, где полчаса назад прошел сеятель и борона, уже налились грузные колосья. Еще ближе эту удивительную пшеницу жнут, и на поле стоят веселые подстриженные снопы.
Вправо от поля, через дорогу, красивый домик с красной черепицей. Перед домом огород. Женщина в отлично накрахмаленном переднике сажает в грядку картошку, другая женщина собирает с соседней грядки клубнику. У домика престарелая, но еще привлекательная madame уютно варит варенье (жаровня, дымящийся таз). Озорной мальчишка (le pelisson) в белом твердом воротничке влез на яблоню и одной рукой срывает яблоки, а другой — кормит черным хлебом скворца, запросто поселившегося в деревянном ящичке.
Не менее чудесно небо. Далеко, слева, над сеятелем и бороной идет густой дождь (это хорошо для зерна); над жнецами висит прохладное, освежающее облачко; над клубникой и яблоней светит щедрое солнце (что без солнца клубника и яблоня?!). Но солнце деликатно: madame и так жарко от жаровни, и солнце отгородилось от нее нежным розовым облачком…
Палка шлепает картину:
— Que voyons nous sur ce tableau?
После француза пришел Семьянин. Об этом я и хочу написать. Семьянин нам объяснял греко-персидские войны и все ходил из угла в угол. Когда на нас шел — слышно, а когда к окнам — ничего не слышно. Очень тихо говорит. Он рассказывал про персидского царя Дария Гистаспа, про Фемистокла, Фермопилы, Ксеркса, Аттику и Леонида. Но кто они — никто не понял, — о них он рассказывал тогда, когда к окнам ходил, — значит, не услышали.
Вдруг ученик Кленовский нечаянно икнул. Семьянин подошел к нему и глазами очень сильно замигал — он всегда мигает, когда злится. Он спросил: «Что такое Фермопилы?» Кленовский покраснел как рак и ответил: «Полководец». Семьянин взял его за плечо и вывел за дверь, а на пороге, когда за ним дверь закрывал, сказал: «Это страна. Есть еще Фермопильское ущелье. Выйдите из класса!»
Потом пришел Броницын и устроил неожиданную письменную по русскому языку. Не было печали, так черти накачали! Мало того, что Епифанова переменили — еще письменную! Броницына я не люблю. Броницын ко мне всегда придирается. Наверное, злится, что директор меня любит и раз по папиной просьбе за меня заступился.
Сегодня Броницын дал изложение «Муму», сочинения Тургенева. Он сказал, что не всё, а кусочек прочтет, а мы будем писать, что запомним. Когда он прочел, мы начали писать. Я писал, писал и вдруг забыл, что дальше! А у нас «Муму» в хрестоматии есть. Я потихоньку вытащил книгу и стал читать. Вдруг Броницын ко мне подошел и взял мое недописанное изложение. Какой этот Броницын все-таки поганый — на этой неделе могут выдать балльники, а у меня вдруг за изложение будет двойка! Скотина! Мне папа обещал подарить настоящий велосипед, если в этой четверти будут хорошие отметки. Я бы мог тогда с мисс вдвоем кататься в парке, она на своем, а я на своем, без Витьки, а тут вот двойка вдруг будет! Но если будет двойка, я расскажу тогда все отцу, пусть он с директором поговорит, — может быть, Броницына из Реального можно выгнать. Вот что было сегодня на русском. Какой противный день.
Но зато четвертым уроком был Епифанов! Я папе рассказывал про Епифанова и про его уроки. Он его знает и очень удивляется и недоволен, потому что Епифанов кончил духовную академию и должен быть хорошим учителем. И был бы хорошим, если бы не его мягкий, с