Конец старой школы — страница 27 из 36

После этого разговора прошло порядочное время. Я как-то отделился от семьи. Только обедал и спал, — вся жизнь в Реальном. Утром учение, вечером — заседания, кружки, хлопоты. А если не то и не другое — просто так околачивался в учкоме. И не я один! Весело было. Светло, уютно, ребята, разговор (эх, проклятые дрова!). Только теперь — и стыдно сказать, не сам, а поневоле — больше обращаю внимания на дом, на родных.

И я бы не вспомнил о том разговоре с Александром Ивановичем, если бы не вчера. Вчера с работы пришел отец и сказал маме:

— Сегодня прислали они мне приглашение работать в финансово-хозяйственном отделе при губисполкоме. Был у них. Должность крупная, губернского размаха. Двойной паек, жалованье, конечно, совзнаками, но порядочно. Значит, я им нужен (тут отец поднял палец и улыбнулся), я — бухгалтер-экономист — нужен! Ты понимаешь?..

Мама ответила:

— Если в пайке будут давать сахар, то проси рафинад. Мы тогда песок побережем, — может быть, варенье…

Папа махнул на маму рукой и… подошел ко мне.

— Ты понимаешь, я нужен! Понимаешь ли ты, как дорого человеку то, что он не лишний, не черепок, не стекляшка, а имеющий свое, по своим способностям и знаниям, место в жизни!

Я ответил, что понял, к сказал (вспомнил тот разговор с Александром Ивановичем):

— Хотя при коммунизме, к которому мы идем, денег не будет, но хозяйство и промышленность всегда будут, и, наверное, всегда будут нужны экономисты, бухгалтеры, инженеры. При коммунизме, вместо денег, будет учет труда. Человек проработал, скажем, три часа, и он получает трудовую карточку, в которой будет это отмечено, и за свои три часа он может бесплатно получить все, что ему нужно, — и пищу, и одежду, и…

Отец и на меня махнул рукой:

— Начитался всякой чепухи!

И ушел к себе в кабинет.

Я пошел к себе. Я нарисовал для будущего журнала рисунки и заставки. Выписал, какие книги взять в библиотеке. Потом решил пойти к Телегину. Не успел надеть фуражку, вдруг пришел ко мне… отец (это редко случается).

Он сказал прямо с порога:

— Чепуха! Твои трудовые карточки с часами работы — это те же деньги! Если я проработал не три часа, а четыре, пять, — я получу за это всего больше — и пищи, и одежды, и прочего… Это все равно как если бы я получал не карточки, а жалованье деньгами.

Я ответил:

— Зачем человеку получать больше пищи, если он не съест, зачем также одежды больше? Ведь он сразу две пары брюк носить не будет!

Я вижу, что отец доволен, что я серьезно, как «взрослый», отвечаю, но злится, что возражаю ему.

Отец перебил меня:

— Прекрасно! Но коммунистический курьер, уборщица будут получать столько же, сколько и коммунистический бухгалтер! Если каждый из них проработал три часа, значит, каждый на три часа, как на три рубля, получит земных благ… Тогда зачем учиться, кончать университеты? Сплошная чушь! Бессмыслица!.. Я говорю, что ты чепухи начитался и к тому же, видимо, не дочитал!

Отец опять ушел к себе. И хорошо, что ушел, потому что я действительно «не дочитал», и до сих пор не знаю, как бы я ответил отцу. Думал, буду у Антона — заведу разговор на эту тему и между прочим спрошу у него то, о чем спросил у меня отец. Но Телегина не застал дома: он пошел на каток.

Сегодня сам придумал ответ отцу — но лучше, если бы он меня пока не спрашивал.


4 марта (19 фев. ст. стиля)

Не везет! Вчера нас распустили по случаю эпидемия сыпного тифа в городе. Теперь дрова есть, но вот опять остановка!

Мы все были против. Самое интересное время теперь заниматься, и вот тиф — распускают! И зачем? Театры и кинематографы не закрыты, а там тьма народу бывает — вот где зараза передается. А учебное заведение почему-то закрывают. Неумно! И все это Отдел народного образования мудрит! Ни педагогический совет, ни учком не могли ничего сделать. Приказали — и точка. А дров сейчас сколько в Реальном! Горы! Надо бы надоумить учком переговорить с Оскар Оскаровичем чтобы дров — пока тиф и пока мы распущены — не жгли зря, а то тиф кончится — дров опять, как после рождества, не будет и тогда слова «На колу висит мочала — начинай сначала».

Чтобы не ломать год, Наробраз (это Отдел народного образования) распорядился задать на дом уроков на три месяца вперед, то есть до конца курса, но предупредили, что это на всякий случай, так как тиф, наверно, кончится раньше.

Теперь, значит, каждый сам себе Реальное училище! Теперь можно не вставать рано, не спешить и даже не заниматься каждый день. Но чудно! Еще год назад это казалось бы райским житьем, а сейчас, как подумаешь, что не идти в Реальное, — скука отчаянная! Думали издавать новый школьный журнал; должно было быть отчетное собрание учкома и разбор двух интересных дел в товарищеском суде; читальню с чаями и завтраками хотели открыть; доклад Гришина о Марсе; выдали из Наробраза 4 пары боксерских перчаток для спортивного кружка. И все это мимо носа проехало! Тиф! Тиф! Тиф! А кинематографы не закрыты. Какая глупость!..

6. Девчонки

Вестибюль — пополам: справа оставляют одежду бывшие реалисты, слева — бывшие гимназистки. Бравый усатый Филимон перешел вправо, бакенбардный Елисей — влево.

И стал Елисей — «девчонкиным». Кроме географических карт, скелетов, классного мела в его ведении теперь — ряды невиданных мягких костюмчиков, шерстяных жакетов, беспуговичных пальто… Фуражка реалиста — это определенно: сине-зеленая, окантованная желтым, с лаковым козырьком. У Елисея неопределенность: шапочки, шляпки, береты — вишневые, розовые, синие, черные, коричневые, зеленые…

Главное, легкое, невесомое, игрушечное — и пальто, и шапочка, и галоши.

Да, и галоши. У Филимона точно: четвертый класс — седьмой номер галош; пятый — восьмой; шестой — девятый; седьмой — десятый. И даже отдельно наперечет — Филимон помнит, у кого — громоздкие и внушительные: одиннадцатый и двенадцатый номер. Но и седьмой и двенадцатый — это отчетливое, весомое, с широким грязным следом на белых кафелях вестибюля.

У Елисея же — легкие, узкие резиновые лодочки или выгнутые, как маленькие копытца, с высокими каблуками. И в самую отчаянную грязь на кафелях незаметные следы-пятнышки. (При входе лежит войлок — седьмой и двенадцатый, по-мужски, мимо, через войлок, не останавливаясь). А выгнутые копытца оставляют на кафелях просто какие-то точки, будто вернулась с мокрой улицы осторожная такса.

У «девчонкиного» Елисея — неопределенность.

Так начался 1918/19 учебный год.

* * *

Где-то там, в кварталах городских улиц, тайно, замкнувшись, жили женские гимназии.

…На вечерних тротуарах Киевской звонкие каблучки. На вечерних тротуарах пугливые стайки, спешащие, взвизгивающие. Стайки дружно подлетали к огненному стеклу витрин и, тараторя, упивались всем: платьями, шляпами, жакетами, перчатками, зонтиками. И зонтиками: и теми, что легкие и нежные, как летящие семена одуванчиков, и теми тяжелыми старушечьими зонтиками, которыми можно отогнать злого пса от черных, древних юбок.

Стайки взлетали с витрины и пропадали в вечере.

…Но теперь наступило странное, удивительное время. Стайки эти, видимые ранее издали, сейчас — в Реальном училище: в вестибюле, в коридоре, за партами. Между серых рубашек бывших реалистов — коричневые платья, косы, прически с первыми шпильками.

Рубашечные занимают левые ряды парт, платья — правые. В середине — смесь.

У серых — отчаянная серьезность и строгость. Но целы все пуговицы, жестко, до тесноты, стянут кушак, приглажены волосы.

У коричневых — равнодушие и умная озабоченность. Головы прочь в сторону — «Не думайте, пожалуйста…».

Вырыпаев над журналом шевелит, жует губами. И вдруг громко, словно поражаясь:

— Шувалова Надежда!

От стен отскакивает удивленное эхо:

…ва Надежда!

Впервые в классе Реального училища:

…ва Надежда!..

В перемену реалисты быстро, хлопотливо снуют вдоль стен; гимназистки стайками движутся по коридору, равнодушные, будто и нет никого, кроме них, будто гимназия женская.

Только у аквариума на одну и ту же рыбу смотрят вместе. Глупая молчаливая рыба соединяет и серое и коричневое. Серые могли бы не смотреть: рыбы те же, перевиденные, но стоят реалисты около аквариума.

У Умялова началось с аквариума. У него великолепная прическа: тонкая белая стежка от середины лба идет назад, вправо и влево — лаково-блестящие волосы. Бачки у висков четки, как бы вырезаны из черного картона.

Рослый Умялов стоит наклонив голову. Правая нога в пепельной гетре становится то на носок, то на каблук — кокетничает.

— Почему вы думаете, что это сом?

— Ну, еще бы, — взлетают кудряшки, и губы в трубочку, радостно. — Ведь у него же усы-ы!..

— А если бы у меня были усы, — правая нога пошевелила носком, — значит, я тоже сом?!

Вспугнутая смехом рыба подбирает усы и ползет по песочному дну.

— Какой вы смешливый, ужасно! К вам бы усы не пошли… А это что?

— Это… рыба… Значит, усы плохо?

— Не плохо, а не пошли бы… Конечно, рыба, но какая? Смотрите, четыре хвоста!

— Это вуалехвост… К вам идет этот кружевной воротничок… Вы в какой группе, кто у вас по истории?

— Вы всем это говорите? — Пальцы неприметно по воротнику. — Смотрите, опять сом!..

— Нет, только вам… Значит, — приближаясь к коричневому, к кружевному, — вы окончательно решили, что это сом?!

— Ну конечно, — близко-близко к стеклу аквариума. — У него же усы-ы!!

Началось с аквариума…

7. «3-я Единая»

Из дневника Михаила Брусникова

2 сентября (20 авг. нов. стиля)

Начался 1918/19 учебный год. Новый и последний год. И какой год! Такого еще не было ни у кого: будем теперь всегда учиться вместе с… девчонками!

Но для нас это последний год. Уже большие. Мне скоро восемнадцать лет, а Кленовский говорит, что уже брился летом, но, наверное, врет, так как сейчас ничего не заметно. Телегин тоже говорит (когда я ему сказал про Кленовского), что отец собирается ему подарить старую бритву. Что он с ней будет делать? Карандаши чинить! Но все же мы самые старшие — седьмой класс. Впрочем, это по-старому, теперь нет седьмого класса, а есть 4-я группа. И Реального училища нет, а есть