Брусников становится спиной к занавесу. Сцена настороженно пуста. Сейчас она наполнится людьми. Брусников планирует «живую картину»:
«…в «1905 годе» — тут встанет «Революция». Согбенная, раздавленная (пусть Толмачева попытается быть грустной), сзади рабочие (Лисенко, Черных, Скосарев)… тянутся к ней, к ее красному плащу. Сзади — победоносный жандарм (не отлетели бы у Плясова усы!)… Две минуты… занавес. Перегруппировка. «1917 год». Керенский — Тутеев в красном плаще (бобрик, главное, бобрик на лбу зачесать!). На пьедестале…»
В боковую дверь разрумяненное, загримированное лицо:
— Скоро, что ли, все уже готово!.. Уже хлопают… «Девятьсот пятому» выходить?
— Сейчас, Галя. Марсианин в гимнастическом зале заново делает молот и косу… Антон пошел за ним. Придет, дадим второй звонок.
«…Керенский на скамейке-пьедестале. К нему протягиваются руки: справа жандарма, слева фабриканта с мешком денег. Кленовский для своего «фабриканта» пусть не забывает придерживать свободной рукой подушку на животе. Затем — помещица… Как же, чтобы не загородить фабриканта и жандарма? Вот так, в три четверти… На «помещице» — Бабановой амазонка, в руках стек. Две минуты… Занавес. Перегруппировка. «Октябрь». В центре скамейка. Толмачева на скамейке. Красный плащ опустился до полу… Слева рабочий — Скосарев стоит прямо, облокотившись на молот. (Гришин, растяпа, куда-то провалился с молотом!) Крестьянин — Лисенко… Пушистая бородка. Спокойствие. Коса в руках (растяпа! И косы нет!)… Красный свет на сцене, красный свет в зале… Спрятанный хор с балкона третьего этажа… Медленно… занавес…»
Гудит зал. Два звонка остро прорезывают гул. Телегин и Брусников пятятся назад, к занавесу, и в последний раз, перед третьим звонком, оглядывают первую картину.
— Все в порядке, — говорит Антон. — Жандарм зол… Плясов, свирепей гляди! Рабочие и крестьяне лежат исправно. «Революция» сгорбилась.
Брусников нерешительно топчется… Длинные пальцы ненужно теребят мягкие волосы… И вот — к Толмачевой:
— Галя, вам придется, того… снять кофточку и завернуться в красное так, чтобы шея, руки, может, даже плечи были открыты.
Ноготь Телегина царапает мягкую бумазею занавеса. Насупившись, разглядывает ноготь, спрашивает:
— Зачем это?
Брусников бросается к Телегину, к Толмачевой, топчется в середине…
— Понимаете!.. Революция тут дана в символе… А на символе не может быть гимназической кофточки!.. Как вы не понимаете! Впрочем, если Галя не хочет…
У Толмачевой веселые искорки скачут по синим глазам, окантованным гримом.
— «Понимаете», «понимаете»! — передразнивает она. — Какой вы, Миша, смешной! Даже покраснели. Кто сказал, что не хочет? Раз нужно, я сниму… Рабочие, крестьяне, жандармы и режиссеры, от-ве-ернись!
— Ну, если для символа… — Телегин поворачивается спиной к сцене. — Не простудилась бы без кофточки… Тут вентилятор недалеко.
Сзади глухо (чувствуется спиной: кофточка сейчас ползет вверх, закрывая лицо, рот…):
— Нянька мне нашлась: «простудится», «вентилятор»!..
Телегин неожиданно про себя повторяет: «Нянька нашлась», «нянька нашлась». И от этого вдруг радостно: «Ворчит на меня, а сама довольна!»
— Можно. Поворачивайтесь!
Набухая в воздухе, летит коричневая кофточка. Телегин ловит ее за рукав. Еще теплая, пахнущая Галей.
«…«Нянька нашлась»… Глупая…»
Красный отсвет плаща теперь ближе подполз к открытой шее, к щекам.
«…«Нянька нашлась!» Хорошая ты моя…»
— Жандарм, позовите Дымченко из комнатушки, — быстро говорит Галя. — Она мне поправит плащ… Варя у меня сегодня за камеристку… Варя-а! — кричит она, но Дымченко уже в дверях. — Разложи складки.
Гудит и топает зал. Брусников приоткрывает узкую прорезь занавеса. Плывут лица, пятна… «Вот сейчас, сию минуту, увижу ее… Как только обернусь, так и увижу… Но как…» Жужжит вентилятор, жужжит зал… Теплое, зябкое — по спине… «Сейчас, сейчас…»
Повернулся лицом к сцене и первое, что увидел; темные спирали волос на висках. Смешливая ямка на щеке… Светло-коричневое платье, белый передник.
…Вот так же когда-то, только голубая птица банта на ленивой косе… но платье, передник словно те же. Имя?.. Варя… Имя?.. Михаил… Теплая ложка… будто губы… Вот она закалывает булавками красное. Коричневое и белое мешаются с красным. Ткань лежит хорошо, выпукло, но что же может быть не так? Вот ноги…
— Галя! Вам надо закрыть ноги, а то чулки и туфли видны.
— Закройте сами… Варька меня спеленала, я не пошевелюсь…
Брусников нагибается. Под красным исчезают Галины ноги. Недовольный вскрик сзади, за красным:
— Кто это там материю тянет!.. Складки распустились!
«…Вот сейчас… сейчас…»
— Брусников тянет… Кстати, чучело, познакомься… Это — Миша… Скорее кончайте, замучили!
…Толмачева, сцена плывут, уходят, проваливаются. Вентилятор жужжит рядом, над ухом, и нет ничего, кроме неугомонного ж-ж-ж-ж-ж! И еще ямки щек близко, для него… Теплое в протянутой ладони. Теплое и зябкое…
— Дымченко… Варя…
— Я знаю… будем знакомы — Брусников.
— Будем…
Откуда-то напыженно-басовое, телегинское:
— …Брусников, Клубников, Крыжовников, Волчьи ягоды. Вот те клюква — пшел вон из класса!.. То есть я пошел давать третий звонок… — И проходя мимо: — Это, Варя, его полная фамилия — запомните!
Брусников в последний уж раз оглядывает сцену.
…Всё ли так?.. Скосарев хватается за плащ Гали… «Будем! будем! будем!..» Тысячу раз «будем»! Жандарм взмахнул плеткой — устоит ли Венька так три минуты?.. На ладони еще щекочущая теплота ее пальцев — вот так руку… будем… знакомы! Свершилось… так просто, совсем просто! Галя, какая ты хорошая!
Гул зала прорезает третий звонок. Лязг колец занавеса. Назад, за кулисы… Жаркое дыхание зала в распахнутый занавес. В распахнутый занавес вертящееся, неожиданно близкое ж-ж-ж… И, проваливаясь в дверь кулис, последнее: «Надо было закрыть вентилятор…»
Если бы не задержали третью картину — возможно, этого и не было…
Третью картину немилосердно задержали. Выяснилось в последнюю минуту, что в рампе только одна красная лампочка. Так глупо: в арматуру зала ввинчено немало отдельных красных лампочек, а в рампе только одна.
Телегин напропалую бросился вниз по лестнице. Ноги перемахивают с первой ступеньки на шестую, с шестой на двенадцатую — вниз, вниз…
Но Елисей не такой — он неторопливо пошел за ключом, ключ неторопливо, царапая, пролез в скважину. Звонко гудя, словно аккорд рояля, открылся старый замок, привыкший к спокойным движениям Елисея.
В комнате, под лестницей, — слесарно-столярное крошево. Елисей направляется к угловому ящику. Телегин наперерез Елисею — первый у ящика. Руки тащат бумажные гофрированные трубочки. Упираясь, вылезают из них лампочки.
— Белая!
Стеклянный матовый овал.
— Белая!
Не вынимая, только приоткрывая гофрированные гнезда: белая, белая…
— Если, как раз, сверху ящика нет, товарищ Телегин, то не ищите — там все белые… Где бы это они, как раз, могли быть?
Телегин смотрит на косой потолок и как бы сквозь него — в зал.
— Лестницу, старина! Вывинчу штучки четыре из зала. Лестницу!!
…Третью картину задержали… Участники предыдущих картин успели уже разгримироваться и уйти из-за кулис. Если бы они не ушли…
Занавес открыт. Красное марево заливает зал и сцену. В красном оцепенении держит марево Толмачеву, Скосарева, Лисенко. «Революция» подняла торжествующую руку…
Отдаленный невидимый хор: «…Вста-авай, проклятьем за-а…»
Подергиваясь, ползут кольца занавеса, и тотчас — белый свет, гулкие аплодисменты…
За занавесом горит, но уже на ущербе, красный свет. Телегин, нагибаясь, словно собирая грибы, вывинчивает из рампы красные лампочки.
— Красота! И хор, главное, не подкачал! Про свои лампочки я и не говорю — выше похвал!
«Крестьянин» и «рабочий» идут разгримировываться. Скосарев на ходу стаскивает синюю рубаху, Лисенко срывает бороду. Толмачева осовело садится на скамейку.
— Вот устала-а!.. Вместо двух минут — десять стояли, не меньше…
Телегин смотрит лампочку на свет, стучит пальцем:
— Перегорела, проклятая!.. Вы, Галя, главное, стояли прекрасно. Телеграфный столб не мог бы лучше стоять!..
Брусников относит молот и косу в угол.
— Говори точнее: ты бы не мог лучше стоять!
Толмачева зябко кутается в красное.
— Миша, будьте другом, принесите мою кофточку или Варе скажите, — устало показывает рукой, — она там, наверное, в женской…
Брусников из угла — в левую дверь… «Вот сейчас еще… увижу… Заговорю… Потом в зал…»
Но за дверью кулис слышно: упругий стук падающего стула, прерывающейся дыхание и, сквозь шум вентилятора, неразборчивое, разговорное: «бур-бур» («До сих пор не закрыли эту вертушку!»)
Внезапно остро:
«Там!»
Пинком в дверь. Но она не открывается. «Дверь заперта оттуда…» Тогда Брусников бежит в щель между боковой стеной и задним полотнищем…
Беспокойно, путаясь в красном, Толмачева — к щели:
— Антон, что с ним? С Мишей? Слышишь? Что там?
Но вот Брусников вернулся, вспрыгивает на подмостки. По щекам мечутся белые, неровные пятна. Но шаг невозмутим, спокоен.
Синие, подгримированные глаза Гали округляются:
— Миша, что там? А?
Молот и косу Брусников несет в другой угол. Но, поставив их там, — снова (невозмутимый, спокойный шаг) обратно.
В ушах звенит Галино: «Что? А?.. Что? А?..»
— Ничего особенного, — говорит он, — ваша Дымченко с кем-то целуется…
10. «3-я Единая Советская…»
В актовом зале на тех же подмостках, где неделю назад ставили «живые картины», стоит под зеленым сукном стол, за которым сидят члены школьного суда.
У председателя суда Скосарева толстые мохнатые брови — от этого лицо строгое, неприступное. Но это только кажется — вдруг улыбка застенчивая, неловкая… Еще бы — на Скосареве новая черная сатиновая рубашка, перед ним зеленый стол, шумный зал, а за спиной — год назад, четыре назад: Городское училище, обгрызенные парты, отцовские перешитые брюки… Но, слава богу, глаза всего зала сейчас — на Брусникове, который рассказывает то, что он видел…