В открытую форточку класса апрельский ветер, дверь класса скрипит — апрельский сквозняк. По волосам батюшки идет ветряная рябь, и от этого желтый блик елозит по серебряному кресту. Так отражение легких облачков проходит по угасающему кресту колокольни.
— Мишка, ты где будешь говеть?
— Я-то?.. Я у Хлаврылавры…[1] А ты?
— У Воздвиженья.
— Говей, Антошка, у нас. У нас веселей, и сидеть можно: скамейки есть.
— У вас скамейки, а у нас дьякон, главное, очень смешной. Когда поет, спину чешет. Все смеются…
— А зато у нас, у Хлаврылавры, после причастия запивать вином много дают. Сколько хочешь.
— И ты, Мишка, думаешь, это вино? Это сладкая вода с клюквой!..
— Может, это у вас, у Воздвиженья, клюква! У нас пристав с погонами говеет. Он бы разобрал, клюква это или вино. Он бы за клюкву взгрел бы!..
— И много дают?
— Я тебе говорю, много! Подливает еще.
— Я к причастию к вам приду.
— К причастию тебя не пустят. Увидят, что не говел, не исповедовался… Говей, Антошка, у нас целиком.
— Ну и черт с вами, не пускайте! А целиком я говеть у вас все равно не буду, далеко… Потом у нас дьякон смешной…
…Главное — не смотреть часто. Чтобы не узнала об этом, не заметила, не подумала. Вот сосчитать гипсовые кресты у потолка — и потом… Один, два… восемь… девятнадцать… сорок четыре… Сорок четыре… теперь можно.
Где-то торопливо, кругло:
— Да исправится моли-итва моя…
Миша Брусников поворачивает голову. Сорок четыре креста под потолком — теперь можно…
Коричневое гимназическое платье. Черный передник. На темной, красиво заплетенной косе — голубой бант. Профиль на фоне иконы неясен и матов — акварель на серой бумаге. Смешливая ямка на щеке. А может быть, это не от ямки, а от робкого взмаха ресниц — такого восхитительного, такого милого взмаха!
Ничего нет. Церковь плывет мимо. Только голубой бант, смешливая ямка, робкие ресницы. Вселенная — голубое, смешливое, робкое…
Главное — не смотреть часто. Чтобы не узнала, не заметила, не подумала…
От алтаря плавно доносится:
— Господи владыко живота моего… дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми…
Желто-голубой воздух. За окном церкви гаснет апрельское предвечерье. От свечей желтый колеблющийся туман. Перед иконами круглые горящие свечные частоколы. Святые освещены снизу, как артисты рампой.
— …Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу твоему.
«Любви!»
В желтом свечном тумане голубой птицей вздрагивает бант.
«Любви, господи; даруй мне любовь и даруй «ей», чтобы и она тоже… Ведь ты же можешь… Пусть она почувствует, что я… но так, чтобы не узнала про это, не заметила… не сразу… Ты же ведь можешь!»
— Ей, господи царю, даруй ми зрети моя прегрешения…
Голубой птицей вздрагивает бант…
«Разве ты не видишь, что я ее люблю!..»
За окнами гаснет апрельское предвечерье. Мир — голубой бант.
За ширмой у священника тихо и пыльно. Сверху шепотом:
— Вспомни, не завидовал ли кому-нибудь? Не желал ли зла своему ближнему?
На уровне Мишиных глаз — свечная россыпь на аналое. Свечи лежат и косо, и вверх фитилем, и вниз. Каких только нет! Длинные, с золотой спиралью (наверно, по рублю!), толстая, тяжелая (это пристава, у которого погоны!), пучки желтых — десятикопеечных, коричневых — пятачковых. Двухкопеечные тоненькие — конфузливо, в стороне. Миша нашел свою пятачковую: фитиль скрючен набок, а внизу расплющен воск.
В руке должен быть гривенник. Там ли он? Белый кружочек так долго был зажат в ладони, что согрелся, взмок и теперь не слышен.
— …Чтил ли отца и мать свою? Не бранился ли черным словом?..
Теперь скоро… Накроет епитрахилью, перекрестит, отпустит — и конец… А как же с «ней»? Хочется так, не поднимая головы, сказать, спросить: как же с голубым бантом, со смешливой ямкой?.. Как же? Вот сказать сейчас, сию минуту, что я… Пусть он шепнет ей… или нет: пускай лучше спросит…
— Имя?
«Чье имя? Какое имя?.. Ах, да!»
— Михаил.
Под епитрахилью темно и жарко. Где-то глухо:
— …рабу божьему Михаилу во имя отца, сына и святого духа…
Ну вот и конец.
Нагретый, потный гривенник куда-то туда — в золото-крестное, в складки, в рясу, в руку — неизвестно куда.
Белые платья, белые передники, белые банты — белые волны по церкви: причастие.
Повизгивая, скачет занавес, бесшумно открываются «царские врата». Слышны грузные шаги священника. Над белыми волнами приподнята рука с металлической чашей. Над волнами гулко:
— Со страхом божиим и верою приступите…
Белое плывет, белое бурлит. Отделившиеся от темных боковых икон черные торжественные старухи-причастницы двинулись вперед.
— Верую, господи, и исповедую…
На черно-белых волнах голубой бант. Голубая птица взлетела сегодня с темной косы кверху, на голову.
— …Еще верую, яко сие есть самое пречистое тело твое…
…Ближе! Туда, к птице!..
Миша проскальзывает между белых платьев, между торжественных чепцов черных причастниц.
«…К тебе, к тебе, белая девочка… Не оглядывайся, не смотри на меня, не надо… Как зовут тебя?.. Я узнаю, я узнаю…»
Чаша устало и неприметно опускается. Священник меняет замлевшую руку, и чаша поднимается. Черно-белое падает на колени, встает, крестится.
— …Вечери твоея тайные днесь, сыне божий, причастника мя пришли: не бо врагом твоим тайну повем…
…Страшно, страшно! Но не уйти, не раздумать… «Ты не видишь меня. Я стою сзади тебя, я слышу твое дыхание, твое платье задевает мою руку… Вот сейчас ты повернула голову, и темная коса твоя коснулась моих пальцев — среднего и безымянного… Я поцелую их сегодня, завтра — всю жизнь… Я люблю тебя…»
— …Да не в суд или во осуждение будет мне причащение святых твоих тайн, господи, но во исцеление души и тела — аминь!..
И было так.
Запомнилось радостно, отчетливо: перед чашей она встала на цыпочки, и торжественный шепот дунул на ее замерцавшие в ожидании ресницы.
— Имя?
«…Сейчас имя… сейчас ее голос…»
— Варя.
Тысяча незримых голосов по церкви: «Варя, Варя, Варя…»
— Причащается (маленькая ложечка дрожит в грузной руке) раба божия Варвара.
Бант поплыл влево. Шепот — в лицо:
— Имя?
— Михаил.
— Причащается раб…
И запомнилось радостно, отчетливо: ложка после ее губ — теплая… После ее губ…
— Как, Мишк, у вас причащались уж?
— Причащались.
— Вот оказия, опоздал!.. У нас только что кончили. Я первым, главное, был… Пока добежал — вот и опоздал… Что это с тобой?
— А что?
— Рожа у тебя какая-то непохожая.
— Так… Простудился… Одна тут история… Потом…
— И много на запивку давали?
— Давали…
— Много?
— Вначале много — подливали еще. А после пристава — мало… Пристав, жадюга, много выпил — два раза ему подливали.
— А вкусная была?
— Кажется, вкусная…
— Чего это, главное, «кажется»? Не пил, что ль?
— Пил. Вкусная… Не помню… Эх, Антошка, если бы ты знал!..
— Да ты шальной какой-то!.. Удостоверение взял, что говел?
— Сегодня возьму… Скажи, Антошка, я загадал, — но быстро: голубое или… или ну, желтое?
— Голубое. Чего это? Чего улыбаешься?
— Так просто… Голубое!..
10. Конец первого этажа
Воскресенье
Скоро конец учения. Наши зубрилы-мученики гонят вовсю. Мне тоже надо кое-что подогнать. Черчение теперь хорошо, а вот география неважно. Хотел на той неделе нарочно засесть за нее, да не тут-то было — стали праздновать 300 лет царей Романовых.
Интересно было, хотя отец говорил, что это ни к чему: можно не праздновать; а по-моему, интересно попраздновали — три дня не учились!
Особенно ядовито, главное, с парадом на Соборной площади получилось. Нас как «потешных»[2] послали, конечно, раньше на площадь, чтобы места Реальному забрать. Наши «потешные» ружья мы очень хорошо начистили. Плясов даже засунул в дуло заряд из пугача и тайком в уборной выстрелил. Лоскутин прибежал на выстрел, но Плясов, конечно, уже исчез.
Место на площади мы заняли самое лучшее — слева от собора. Скоро пришли к нам наши — реалисты. Перед нами, у стены, стояли женские гимназии. Девчонки все, главное, в белых фартуках, а которые постарше — с завитыми колечками на лбу. Наши ребята тоже все чистые были, умытые. Потом пришли дворяне, коммерсанты и гимназисты. Дворяне, черти, пришли в мундирах с красивыми воротниками. Зинка Яшмаров, Тутеев и Пушаков Митька позавидовали: «Хорошо бы, говорят, и нам тоже такие мундиры носить». А я говорю: «Не стоит того, жарко в мундире, и за каждую пуговицу, главное, отвечай, когда потеряешь». А Митьке я сказал: «Скажи спасибо, что не в Городское отец тебя отдал — там бы тебе мундиры с красными воротниками прописали бы!» А Митька перед Зинкой покраснел — он к нему подмазывается… Тутеев сказал, что у нас в Реальном тоже есть парадные мундиры — сине-зеленые с желтыми стоячими воротниками, но они не у всех, мало у кого, и поэтому не надевают их.
Потом пришло много солдат с ружьями и на лошадях. Когда все собрались, приехал губернатор. Очень маленький и круглый. В середине площади начался молебен. Очень, главное, долго молебен был. Мы все устали, а сесть нельзя. Девчонки стояли на самом солнце и все помахивали платочками. От нечего делать мы стали играть в «телефон», но Лисенко, дурак, все время врал, и игра расстроилась. Но потом стало веселей — у Борьки Кленовского вырвали фуражку и передали вперед «к празднику» (так старухи свечки в церкви передают). Борька за ней бегал, но его не пускали. Брусников еще прицепил Кленовскому за пояс бумажный хвост. Все смеялись, а Борька, главное, не видит. Когда фуражка дошла до Сережки Феодора, он ее отнес к Оскару Оскаровичу и сказал, что кто-то потерял фуражку. Оскар Оскарович посмотрел на нас, а мы глядим на молебен — все крестимся, ничего не заметно. Было очень весело. Чтобы Кленовскому не нагорело, Плясов сходил к Оскару Оскаровичу и сказал, что это фуражка Васильева из параллельного отделения. А Васильевых там четыре человека — не разбер